Перейти к содержимому

Theme© by Fisana
 



Фотография

Рассказы зарубежных писателей о музыке и музыкантах


  • Авторизуйтесь для ответа в теме
Сообщений в теме: 7

#1 Benzin

Benzin
  • Amigos
  • 516 сообщений

Отправлено 16 Январь 2015 - 16:46

Из книги "Блюз Сонни: Повести и рассказы зарубежных писателей о музыке и музыкантах": 

 

1019958.jpg

 

 

Жорж Дюамель

(Франция)

ТРЕТЬЯ СИМФОНИЯ

Каждое утро санитары приносили фельдфебеля Шпета в перевязочную, и всякий раз с его появлением там возникал некоторый холодок.

Другие раненые-немцы — оттого ли, что с ними хорошо обращались, от неотступной боли, по иным ли причинам, — стали податливей и принимали заботу и уход не без признательности. Но не таков был Шпет. Неделю за неделей мы бились, стараясь вырвать его у смерти, потом — стараясь облегчить его страдания, а он ничем ни разу не показал, что ценит наши усилия, и мы не слыхали от него ни слова благодарности.

Он знал немного по-французски, но пользовался этим лишь для надобностей сугубо практических, чтобы сказать, к примеру: «Еще немного ваты под ногу, мсье!» — или: «Температура сегодня высокая?»

А помимо этого мы неизменно видели застывшие черты, и неизменно жестко и холодно смотрели из-под белесых ресниц бесцветные глаза. По некоторым признакам мы догадывались, что перед нами человек умный и образованный, но его явно одолевали жгучая ненависть и преувеличенное чувство собственного достоинства.

Он мужественно переносил боль и самолюбиво старался ничем не выдать, как страдает его израненная плоть. Не помню, чтобы он при мне хоть раз вскрикнул, а ведь это было бы вполне естественно и ничуть не уронило бы господина Шпета в моих глазах. Он только стонал, у него вырывалось глухое «А!..», точно у дровосека, что с маху вонзает топор в неподатливый ствол.

Однажды нам пришлось его усыпить, чтобы надсечь края раны на ноге и выпустить гной; он сильно покраснел и сказал почти с мольбою:

— Но вы ее не отрежете, мсье, правда? Только не отрезайте!

А едва очнулся от наркоза, вновь стал держаться сухо и враждебно.

Под конец мне уже не верилось, что лицо его способно выразить какие-то иные чувства, кроме сдержанной злобы. Неожиданный случай обнаружил, что я заблуждался.

У меня, как, впрочем, у многих, есть привычка: чем-нибудь озабоченный, я насвистываю сквозь зубы. Может быть, это и неуместно, а все же я не могу не насвистывать, особенно когда поглощен нелегкой работой.

И вот однажды утром я заканчивал перевязывать фельдфебеля Шпета и рассеянно что-то насвистывал. Я смотрел только на его ногу и не обращал ни малейшего внимания на лицо, как вдруг странным образом ощутил, что он смотрит на меня совсем иначе, чем прежде. Я поднял глаза.

Поистине произошло нечто необычайное: лицо немца преобразилось, просветленное, согретое непонятным оживлением и радостью: он улыбался, улыбался — и я его не узнавал. Я просто не мог поверить, что черты, которые мы видели изо дня в день, способны вдруг принять выражение столь мягкое и открытое.

— Скажите, мсье, — пробормотал он, — ведь это Третья симфония, правда? Вы… как это называется… свистели, правильно я сказал?

Я перестал насвистывать. Потом ответил:

— Да, как будто Бетховен. Третья симфония.

И замолчал, взволнованный.

Через пропасть нежданно перекинулся хрупкий мостик.

Так продолжалось несколько секунд, я еще раздумывал о случившемся, но тут снова на меня пала леденящая неизменная тень — враждебный взгляд господина Шпета.

 

 



#2 Benzin

Benzin
  • Amigos
  • 516 сообщений

Отправлено 16 Январь 2015 - 16:47

Дзюнъитиро Танидзаки

(Япония)

ИСТОРИЯ СЮНКИН

Кото Модзуя, известная под именем Сюнкин, родилась в семье осакского аптекаря в квартале Досёмати. Скончалась в 14-й день десятой луны 19-го года Мэйдзи[22] и похоронена в буддийском храме, принадлежащем секте Дзёдо. Храм расположен в Осаке, в квартале Ситадэра.

Недавно мне довелось побывать в этих местах. Решив посмотреть могилу Сюнкин, я осведомился у служителя, как к ней пройти. «Могилы господ Модзуя — вон там», — ответил монах и провел меня к задней стене главного павильона. Здесь, в тени раскидистых камелий, я увидел могилы многих поколений рода Модзуя, но среди них не было могилы Сюнкин. Я объяснил служителю, о ком идет речь. Подумав немного, он сказал: «Что ж, тогда ее могила, наверное, та, что наверху», — и повел меня к ступенькам, уходившим ввысь по склону крутого холма с восточной стороны храма.

Как известно, к востоку от Ситадэры на возвышенности стоит синтоистское святилище Икутама, и дорожка из храма привела нас прямо на этот холм. Вершина сплошь заросла деревьями, что несколько необычно для Осаки, а могила Сюнкин находилась на маленькой расчищенной площадке у обрыва.

На каменной плите я прочитал высеченные слова: «Обретшая сладостный покой и осиянная славой Сюнкин». Ниже шла надпись, гласившая: «Здесь похоронена Кото Модзуя, по прозванию Сюнкин, скончавшаяся 14-го дня десятой луны 19-го года Мэйдзи в возрасте 58 лет». Сбоку на плите было добавлено: «Воздвигнуто учеником Сасукэ Нукуи». Хотя Сюнкин при жизни и носила имя Модзуя, известно, что они жили с «учеником» Нукуи как муж и жена — должно быть, поэтому ее могила находилась вдали от места захоронения прочих членов семьи.

По словам служителя, род Модзуя давно пришел в упадок, так что сейчас лишь изредка является кто-нибудь почтить память предков, да и то обычно идут не к могиле Сюнкин. Однако, когда я предположил, что могила совсем заброшена, бонза решительно возразил: «Одна старушка лет семидесяти, что живет при чайном павильоне Хаги, приходит сюда раз или два в год. Она и ухаживает за могилой. Тут есть еще другая, — сказал он, показывая на небольшую могилку по левую сторону от надгробья Сюнкин, — так вот на эту она тоже приносит цветы, жжет там благовонные курения и молится. И нам она платит за чтение сутр».

Я подошел взглянуть на могилу, указанную служителем. Надгробная плита была раза в два меньше, чем на могиле Сюнкин. В верхней части плиты были выбиты иероглифы: «Почтенный праведник Киндай», а ниже: «Сасукэ Нукуи, по прозванию Киндай, ученик Сюнкин Модзуя. Скончался 14-го дня 10-й луны 40-го года Мэйдзи в возрасте 82 лет».[23] Так вот где покоится слепой музыкант!.. Могила была чисто прибрана — старушка из павильона Хаги позаботилась и о ней. Однако само надгробье по сравнению с тем, что стояло на могиле Сюнкин, было намного меньше, да еще это слово «ученик» в надгробной надписи — все говорило о желании верного Сасукэ оставаться и в смерти почтительным к любимой учительнице.

Закатное солнце заливало багряным сиянием гранитные плиты. Я стоял на холме, любуясь панорамой огромного города, открывшейся передо мной. Должно быть, вид длинной гряды холмов, что протянулась к западу до самого храма Тэнно, ничуть не изменился со времен старой Нанива. Сейчас трава и листья поблекли, убитые дымом и копотью: большие деревья стоят засохшие, покрытые пылью, но во времена, когда появились эти могилы, все выглядело по-иному. Однако и в наши дни это уединенное кладбище остается одним из самых мирных уголков города, откуда можно в тишине полюбоваться прекрасным видом Осаки. Волею судеб здесь, на холме, спят вечным сном учительница и ее верный ученик, а под ним раскинулся самый большой промышленный город Востока, с его огромными зданиями, смутно проступающими в вечерней мгле. Ныне Осака так переменилась, что не осталось даже преданий о слепых музыкантах, и лишь эти каменные стелы стоят как напоминание о негасимой любви Сасукэ и Сюнкин.

Семья Нукуи всегда принадлежала к последователям секты Нитирэн, и все ее члены похоронены на родине, в храме городка Хино провинции Госю. Сам же Сасукэ, следуя велению чувства, отказался от веры предков и вступил в секту Дзёдо только затем, чтобы и в могиле не разлучаться с Сюнкин. Все распоряжения касательно похорон — о записи имен, о положении надгробных плит и об их пропорциях — были сделаны заранее, еще при жизни Сюнкин. Высоту надгробного камня для могилы Сюнкин сам Сасукэ определил в шесть сяку, в то время как его собственный не превышал и четырех.

Обе глыбы помещались на низких каменных постаментах. Справа от могилы Сюнкин росла сосна, и ее зеленые ветви простирались над гранитной плитой. Могила Сасукэ находилась в двух-трех сяку левее — как раз там, где оканчивались ветви сосны. С виду надгробие напоминало преданного слугу, стоящего на коленях. Глядя на эти могилы, я представил себе, как преданно служил Сасукэ своей учительнице при жизни, повсюду, словно тень, следуя за ней, и мне подумалось, что у камней тоже может быть душа, а если так, то Сасукэ и сейчас находит радость в своем служении.

Я с благоговением преклонил колени перед могилой Сюнкин, а затем, положив руку на надгробие Сасукэ и ласково поглаживая шероховатую поверхность камня, оставался на холме до тех пор, пока солнечный диск не исчез вдали, за городскими кварталами.



#3 Benzin

Benzin
  • Amigos
  • 516 сообщений

Отправлено 16 Январь 2015 - 16:48

Камило Хосе Села

(Испания)

ОРКЕСТР — ПЕРВЫЙ СОРТ!

Они выправили бумаги, пошли к нотариусу, все уладили и принялись искать подходящую дыру. Нашли, заплатили, перевезли со склада первую партию товара и открыли лавку. На открытии пили вино, ели пышки, а духовой оркестр играл пасодобль, «Осаду Сарагоссы», «Волонтеров», «Свадьбу Луиса Алонсо», «Поцелуй». И дело пошло!

Хесус Халансе Терсага играет на корнете. Верекундо Мул Баласоте дует в саксофон. Трофимо Гарвин Пачеко бьет и в барабан, и в литавры.

— Ну, поесть нам не придется, зато музыку послушаем. Ух, и потанцуем! Оркестр у них будет первый сорт. Это уж как пить дать.

Одноглазый Хесус Халансе Терсага — родом из Мадридехос, вот его и прозвали (ах, люди, люди!) «Кривым из Мадридехос». У Верекундо Мула Баласоте специального прозвища нет, его зовут лаконично: «Мул». Трофимо Гарвина Пачеко зовут «Французом», потому что он мычит.

— А «Катьюшу» можно?

— Нет, сеньора, «Катьюшу» мы не умеем, она очень трудная. Кривой из Мадридехос, как явствует из его имени, не только одноглаз, но и родился в Мадридехос, провинция Толедо. Глаз он потерял у Харамы, во время войны.

— А как одним глазом, все видно?

— Обязательно, сеньора. В два раза больше, чем двумя.

Мул хромает. В юности он упал с крыши вагона (держись, поворот!) и ему отрезало ногу, так что теперь нога у него деревянная, из ясеня, как те палки, на которых пастухи от одиночества вырезают затейливый узор.

— Болит?

— Нет, сеньора, разве что весной, соки бродят, почки распуститься хотят. А потом — ничего, весь год не беспокоит.

Француз — немой. Он отдавил язык крышкой чемодана и теперь, в сущности, у него только пол-языка.

— Скажите, можно ребенку ударить в ваши тарелочки?

Мул — он побойчей прочих — не остается в долгу.

— Вот что, сеньора, вы лучше к нему не лезьте. Не видите, что ли, — немой.

Немой француз улыбается и протягивает мальчику литавры. Мать, если она в духе, дает ему реал.

— Пошли, пошли, сыночек, дядя в мешок заберет.

Хесус Халанса Терсага, Верекундо Мул Баласоте и Трофимо Гарвин Пачеко — очень веселый оркестр; они умеют скрывать свое горе. Кривой, Мул и Француз играют на бедных крестинах, на бедных свадьбах, перед домами бедных, которые, заслышав их музыку, широко раскрывают двери, словно им впервые открылась надежда. Кривой, Мул и Француз цены не назначают — едят, что дадут, и в карман кладут, что дадут; а дают им всегда.

— «Катьюшу» умеете?

— Нет, сеньора. Тут ваша знакомая уже спрашивала. «Катьюшу» мы не знаем, она очень трудная. Хотите марш «Петушок»? А хабанеру из «Сахарного тростника»?

Хесус Халанса Терсага, Верекундо Мул Баласоте и Трофимо Гарвин Пачеко всегда рады доставить ближнему радость, которая — то лучше, то хуже — помогает ему тянуть печальную повозку жизни; а повозка эта — пустая, и потому так легка она для веселых и добрых бедных, играющих бедную музыку на бедных праздниках.



#4 Benzin

Benzin
  • Amigos
  • 516 сообщений

Отправлено 16 Январь 2015 - 16:49

Дмитрий Савицкий

МУЗЫКА В ТАБЛЕТКАХ

Тина не просто съехала, она, несчастное создание, бежала. Когда я вернулся домой из Этрата и, наконец, добрался до дома — парижские улицы были забиты демонстрантами, — мне показалось, что дверь взломана. Осторожно опустив саквояж на пол, я толкнул приоткрытую дверь и вошел в квартиру: она была пуста. Я уже собрался звонить в полицию, когда сообразил, что телефона тоже нет. Оставался лишь диванчик в дальней комнате да от инфаркта скончавшийся холодильник. На холодильнике я и нашел записку. Пользуясь исключительно фонетикой вместо грамматики, демон моих ночей, она писала, что начинает новую жизнь. Вита нова! В переводе с китайского это означало, что я слишком засиделся на берегу океана и один из ее обожателей, скорее всего, тот самый итальянский паяц с лысыми глазами, чье выжидательное терпение и гнусная улыбочка всегда выводили меня из себя, в конце концов укатил ее в свой замок — какую-нибудь задрипанную чердачную конуру на окраине. Меня огорчило и исчезновение некоторых вещей. Нет, до книг она не дотронулась и роллекс мой не взяла. Она, а скорее всего, этот опереточный шут, любитель клубничного цвета панталон, захватила в свой новый и, клянусь, сомнительный рай мое стерео, и теперь в квартире стояла пыльная истеричная тишина.

Две вещи я решил сделать немедленно. Выпить в баре и купить хоть какой-нибудь дешевый, но разговорчивый приемник. Спустившись в кафе, я стал обдумывать нечто третье, замысловатое, изложению просто так не поддающееся. Она клубилась, эта моя третья идея, как зимний вокзал под открытым вечерним небом, как горный перевал в театральном антракте двух друг от друга оглохших гроз.

Позже я завтракал в маленьком аргентинском ресторанчике, забитом после островной баталии патриотами. Хозяйка, милейшая толстушка, знавшая меня уже года три, поинтересовалась, где Тина. Я назвал наугад первое же пришедшее в голову кладбище. Поднос хозяйки клюнул боком, тарелка с антрекотом поехала, но все вовремя устроилось. Я выпил изрядное количество красного и на коньяке, за чашкой кофе, ввинтился в реальность. Прежде всего, был конец августа. Город стоил обедни и был пуст. Тинино имя прочно устроилось в названии ресторана. Немцы да янки шастали мимо столика. Магазины со спущенными жалюзи обещали так простоять по крайней мере еще неделю. По бульварам давно уже не несся сплошной рычащий поток металла, а катились редкие, на город обреченные драндулеты. Совершенно было непонятно, из каких ворот выкатилась утренняя демонстрация… Я расплатился с любезнейшей Мари-Луизой, она же Реджина или Эсперанца, и отправился неизвестно куда, но с явным ощущением затвердевания вокзальных дымов и грозовых туч, которые с каждым моим шагом наливались полновесным свинцом. О свинце я, честно говоря, и думал. Ближе к вечеру, когда я окончательно созрел для террористических акций и в голове моей замелькало чудесное имя братьев Ле Паж, в Марэ, где-то рядом с улицей Короля Сицилии, в одном из ее боковых отростков, я нарвался на слабо освещенный пенальчик музыкального магазина. Витрина была завешена старыми афишами, и старик Карузо, обнимая Шаляпина, делал нос развалинам Колизея. Я пощупал то место в памяти, где еще теплилось желание купить приемник и, под треньканье колокольчика, вошел. Лавка, как мне показалось сначала, была пуста. Чудесный «мицубиши» последней марки как брикет золота тускло светился на полке. Из-под лиловых полей шляпы манекена выглядывали клипсы стереонаушников. Чудовищных размеров граммофон стоял в углу. На куче антрацитно-черных пластинок сидел пенсионного возраста плюшевый пес. «Голос его хозяина», — как это называлось по обе стороны последней войны. Я уже собирался выйти — не покупать же в этой берлоге стерео: ни гарантии не получишь, ни сдачи — как вдруг увидел от руки написанное объявление, прикнопленное на грудь Мэрлин Монро. Хорошо выбранное место по-рыбьи рот разевающей суицидальницы. «Музыка в таблетках. Всем кроме язвенников». Подобное сочетание заставило меня довольно-таки гнусно хмыкнуть, и тогда из угла, из того, что оказалось кожаным, глубоким как могила креслом, вылез сухой, с бабочкой на кадыке, старикан. Он попробовал на мне свой английский, без перерыва — немецкий, нечто вроде польского и наконец вернулся на язык генерала де Голля. На всех четырех он имел один и тот же, как бы носом клюющий акцент. «Молодой человек желает попробовать, — сказал он утвердительно. — Изобретение еще не получило огласки. Одно дело совершить гениальное открытие, другое — иметь деньги на рекламу. Все, что вы видите здесь на полках, — вчерашний день, трупы музыки. Я держу этот хлам для контраста, как на выставке гоночных машин уместно поставить в центре телегу… К тому же, если я выставлю товар лицом, народ подумает, что здесь аптека. Нет ли у юноши гастритных явлений? Не был ли он, упаси Бог, оперирован в области кишечника?» И он достал с полки обычную, из-под нескафе, банку и выкатил мне на ладонь крупную голую пилюлю. — «Пробная… — улыбнулся он. — Финал фортепьянного концерта Чайковского…» Я мотнул головой — в свое время меня перекормили Чайковским и это был как раз тот случай, когда могли начаться гастритные явления, или, по крайней мере, диарея. Мы сошлись на увертюре к «Дон Джованни», и голубая пилюля сменилась розовой с иероглифом порядкового номера. Я принял из рук старикана стакан водопроводной воды и, следуя приглашающему жесту, опустился в глубокое кресло. — Прозит! — сказал я, заглатывая увертюру. Вода была ржавой на вкус.

Смеркалось. Я видел, утопая в кожаных волнах кресла, сквозь немытое окно лавочки дом напротив — отраженный в стеклах, издыхающий закат, борьба грязно-огненного с грязно-голубым. Девочка с замутненным взором, промахиваясь, поливала цветы. Кошка, по-бандитски вытягивая шею, кралась по карнизу. Внутри у меня шипело, словно я принял сразу две таблетки алка-зелцер. Я пытался сосредоточиться, но мысль, что со мною должно что-то случиться, как это было в первый раз, когда мы с Тиной попробовали кислоту,[37] на этот раз смешила меня. «Тина, — подумал я, — капризная развратная негодница». Я отчетливо увидел ее мальчишеские загорелые в белых носках ноги, но в этот момент, глупо сказать — почти со щелчком — внутри меня раскрылась конкретная высококачественная, ни с чем не сравнимая тишина. Перепутать ее было невозможно. Она была набита осторожными мелкими движениями: устройством носового платка, перелистыванием какой-нибудь там седьмой на пюпитре страницы, кивком в первый ряд, осторожным нырком в тень контрабаса, где мгновенным подергиванием освобождались шнурки лаковых туфель…

Давление этой разверстой, расступающейся тишины вытеснило из меня обычный ежесекундный джаминг, прописанный пожизненно. Подобное случалось со мною лишь в те редкие мгновения, когда жизнь переходит из одной части в другую, на переломе судьбы, когда происходит оглушительный взрыв внутренней тишины, зрительно подсвеченный тем серебристо-лиловым светом, который как-то неизбывно связан с адреналином. Я могу так спокойно теперь описывать это свое первое состояние, потому что со временем я укрепился в нем, как в этом кожаном кресле, знал, так сказать, где у него подлокотники… Между прочим, все медитации дзена, все шавасаны, раджа-йога и монастырское затворничество алчут именно этой тишины — оставим музыку — именно этого отсутствия внутреннего шума.

Дальнейшее произошло мгновенно: это не музыка, известная мне до четвертьтактов, рухнула на меня, это я провалился в нее, потому что она была не снаружи, не внутри, а везде. Безусловно, это была версия, которую я когда-то, не будучи искушенным, считал лучшей — Лорен Маазеля.

Возвращение из концертного зала в окончательно угасшую лавочку вызвало у меня тошноту. Я тупо смотрел на старикана, протягивавшего мне опять стакан воды. Наконец до меня дошло, что он предлагает мне еще одну пилюлю. Я замахал руками, барахтаясь и пытаясь выбраться из кресла. Через какое-то криво-остриженное время — вот-вот! разрушается ощущение времени, оно ползет как чулок! — появилось слово-нейтрализатор и я отправил к Моцарту вдогонку лакрицей отдающий черный шарик. — «Мы пока не производим одноразовых пилюль, — наплывал хозяин. — Все эксперименты за свой счет! Если не принять нейтрализатор, музыка вернется через несколько минут. Все, конечно, зависит от организма, а в некоторых случаях от одновременно принятых лекарств или алкоголя… Один знакомый, знаете ли, из Шуберта тремя стаканами водки сделал чуть ли не Бетховена… А, скажем, вальюм понижает громкость. А если накуриться травы, как делают некоторые неразумные молодые люди, то из простенького марша, годного лишь для выгуливания лошадей, получится Шёнберг или, упаси Боже, Колтрейн позднего периода…»

Старикан не принимал кредитных карт, наличными у меня было не густо. Однако я отоварился Токкатами Баха в исполнении чудака Гульда, набрал почти с десяток пилюль Шуберта, взял Сороковую Моцарта и сумасшедшего саксофониста Джона Хэнди. В виде небольшого презента мне был выдан Оскар Питерсон. Мы пожали друг другу руки, старикан посоветовал побольше пить молока, и я вышел в раннюю нежную ночь.

 

Месяц я ничего не делал. Я сидел дома или шлялся по городу, заглотив с утра пораньше пилюлю. Музыка возвращалась с ровными промежутками, и качество ее не менялось. Я принимал нейтрализаторы чрезвычайно редко. Иногда я умудрялся спать в волнах шопеновских этюдов, под моросящим дождем Эрика Сати или под жаркую колыбельную Бахианы Вила Лобоса. Несколько раз меня останавливала полиция. Несколько раз меня возили на идиотские тесты. Конечно, я выглядел как наркоман, но что в жизни не наркомания? Секс? Деньги? Слава? Все зависит лишь от сосредоточенности, вовлеченности. Или — наоборот — потерянности. Старик Глоцер, хозяин музыкальной лавки, придумал, как запихнуть человека вовнутрь оркестра, он был гений. Не рассказывать же фликам, что я молчу, погруженный в музыку? В моем виде на жительство проставили какую-то специальную отметку. Плевать. Я мало обращал внимания на внешнюю жизнь. Я менялся. Словно огромный внутренний вздох впервые в жизни наполнил мои легкие — я выходил из рутины существования, из всегда хорошо осознаваемой бессмыслицы, на отрешенный, терминологически не существующий простор.

Мои попытки вернуться к занятиям, закончить изрядно подгнившую за это время повестушку, ни к чему не привели. Появилась в начале октября Тина. Ходила тихая по вновь заросшим мебелью комнатам — бедняжке мерещилось, что я задвинулся из-за нее. Я дал ей как-то от головной боли — пей! пей! именно это и есть от головной боли! — «Африку» Колтрейна. Она пролежала сутки не двигаясь, глядя в потолок. Позднее мы принимали что-нибудь одновременно — Бетховена или Моцарта — и, обнявшись, ложились в постель. С сексом было кончено. То, что мы делали теперь вместе, имело другое правописание. Она говорила — любовь. Я до сих пор не называю это никак. Дашь имя — потеряешь. Как гвоздь вобьешь.

В конце января, накануне ее дня рождения, закупив у старика Глоцера изрядное количество фортепьянных концертов и знаменитых квартетов, мы отправились в горы. Мой старый приятель, океанограф, давно предлагал мне ключи от уютного, на краю деревни стоящего шале. Она чудно каталась, моя девочка; сжатые вместе коленки, удар острием лыжной палки влево, вправо, обгорелый нос и облака вместо глаз на стеклах круглых альпийских очков. Вечером в огромном камине медленно прогорало полено, сушились на спинках приставленных к огню стульев свитера и носки, белыми нитями висел снег в раме черного окна, и мы, лежа на полу напротив огня, листали журналы тридцатилетней давности под Сарабанду Генделя, под бамбуковую флейту японца Ямамото.

Она погибла под обвалом, Тина, солнечным полднем в день своего рождения. Мы были на снежной целине, шли на большой скорости, вздымая белые волны, прижатые сосняком к отвесной стене Большого Карниза. Ни она, ни я обвала не слышали. Она с утра, еще за кофе, приняла Шестую симфонию Бетховена (Бернстайн), я же был в плену у Гил Эванса («Там, где летают фламинго»). Расстояние между нами было около двадцати метров. Объезжая чью-то потерянную красную варежку, я почувствовал ледяной выдох, обжегший шею, и мгновенно меня обогнавший вихрь серебряной пылью закрыл все видимое пространство. Я тормозил, низко сидя, ослепнув, но все же пытаясь повернуться. Розовые фламинго взрывались одна за другою в моей голове. Ветер снес сухой снежный заслон и поднял мои волосы: я стоял в метре от не догнавшей меня, аккуратной, все еще поскрипывающей, все еще на швах оползающей ультрамариновой стены льда и снега. Долина внизу лежала праздно раскрашенной картинкой, и двое школяров в подвесной кабине прилипли сплющенными носами к стеклу. Проследив траекторию их сдвоенного удивления, я увидел на вершине сияющего надгробия криво торчащую острием вверх тинину лыжную палку.

 

Вернувшись на одной-единственной Пятой Бетховена в Париж, двигаясь как сломанный автомат, бросив у консьержки внизу и лыжи, и сумку, я отправился в магазин Глоцера. У меня не было черного лакричного нейтрализатора, мне нечем было остановить тираническую работу чужого гения. Я не нашел магазин на этот раз. На его месте, сверкая отвратительно свежей краской, красовалось бюро путешествий: Мальта, Бермуды, Греция, как всегда гологрудые, соленой водой сбрызнутые дивы в песке. Мне нужно было совсем другое путешествие. Увы, улыбчатая ведьма за конторкой ничего не могла мне сообщить о бывшем владельце. Я ткнулся туда-сюда, побывал в синагоге, околотке, но ничего не нашел.

Помнится, перед самым отъездом в горы, Глоцер обещал мне по приезде дать отведать нечто совсем новое — «пустышку», как он ее называл: пилюлю чистейшей высококачественной тишины, — Пробить ее, сказал он, мог бы, разве что, выстрел в упор.

Приписанный к Пятой симфонии, с которой ничего не делают ни вальюм, ни героин, ни опиум, заложник старика Ван Людвига, я собираюсь на последние деньги в Лозанну — менять кровь. Старый трюк, быть может, сработает.



#5 Benzin

Benzin
  • Amigos
  • 516 сообщений

Отправлено 16 Январь 2015 - 16:51

Герман Гессе

(Швейцария)

ФЛЕЙТА МЕЧТЫ

 

— Вот, — сказал отец, вручая мне маленькую костяную флейту. — Возьми ее и не забывай своего старого отца, когда будешь радовать людей в дальних странах. Играй на ней. Сейчас тебе самое время узнать мир и чему-то научиться. Я заказал эту флейту для тебя, потому что сам ты ничего делать не умеешь, кроме как петь и наигрывать красивые и добрые песенки, и мне жаль было бы, если бы пропал дар, которым тебя наградил Господь.

Мой добрый отец мало разбирался в музыке, он был ученым; он воображал, что стоит мне подуть в красивую флейточку, и все пойдет на лад само собой. Мне не хотелось разочаровывать его, я только поблагодарил, спрятал флейту и попрощался.

Наша долина знакома мне до большой мельницы; за ней, значит, открывался новый мир, и он мне очень даже понравился. Налетавшаяся досыта пчела устроилась у меня на рукаве. Я уносил ее с собой, чтобы попозже, сделав первый привал, сразу отправить посла с весточкой моим родным.

Леса и луга были моими спутниками, река деловито бежала рядом, и мир мало чем отличался от родины. Деревья и цветы, пшеничные колосья и кусты орешника заговаривали со мной, я пел с ними вместе их песни, а они понимали меня, как меня понимали дома; но вот очнулась моя пчелка, поднялась ползком до моего плеча, облетела два раза вокруг меня, сладко напевая что-то своим низким голосом, а потом полетела прямиком в сторону родины.

И тут из леса вышла юная девушка с корзинкой в руке и широкополой шляпе, затеняющей лицо, на светловолосой голове.

— Бог в помощь, — сказал я ей. — Ты куда держишь путь?

— Несу жнецам обед, — объяснила она, поравнявшись со мной. — А ты куда собрался?

— Иду в мир, отец послал меня. Он говорит, что я должен играть для людей на флейте, но я еще не умею играть по-настоящему, надо учиться.

— Так, значит. Ну, а что ты, вообще-то, умеешь? Что-то ты да умеешь?

— Ничего особенного. Песни петь умею.

— Какие же песни?

— Всякие, разные, понимаешь, для утра и для вечера, для всех деревьев, зверья и цветов. Сейчас я мог бы, к примеру, спеть песенку о молоденькой девушке, которая вышла из леса и несет обед жнецам.

— Ты? Можешь? Так спой же!

— Да, но как тебя зовут?

— Бригитта.

И я запел песню о красивой Бригитте в соломенной шляпе, и пел о том, что у нее в корзинке, как на нее заглядываются цветы, как голубые ветры перепрыгивают ей навстречу через ограды усадеб, и все, что полагается.

Она слушала внимательно и сказала потом, что песня хорошая. А когда я сказал, что голоден, она приподняла крышку корзинки и достала кусок хлеба. Когда я, откусив от ломтя, браво зашагал вперед, она заметила с укором:

— Незачем есть на ходу. Все в свое время, по очереди.

И мы сели в траву, и я ел мой хлеб, и она, обхватив руками колени, наблюдала. Когда я доел хлеб, она спросила:

— Не хочешь спеть для меня еще что-нибудь?

— Хотеть-то хочу. Но о чем?

— О девушке, от которой сбежал ее любимый, о том, как она грустит.

— Нет, про это не могу. Я не знаю, как оно бывает, да и зачем грустить? Мой отец велел мне петь песни скромные и милые. Я спою тебе о кукушке или о бабочке.

— А о любви ты ничего не знаешь? — спросила она чуть погодя.

— О любви? Как же, знаю, ведь это самое прекрасное!

И я без промедления запел о солнечном луче, который любит красный цветок мака, как он играет с ним и как счастлив, и о зяблице, ждущей своего зяблика, — когда он появляется, она делает вид, будто испугалась и отлетает в сторону. И еще пел о девушке с карими глазами и юноше, пришедшем невесть откуда, спевшем песню и получившем в награду за это кусок хлеба; а теперь хлеба ему не нужно, он хочет получить поцелуй от девушки, хочет глядеть в ее карие глаза, и он будет петь об этом. Не переставая, пока она не закроет его рот своими губами.

Тут Бригитта перегнулась и сомкнула свои губы с моими, и закрыла глаза, а когда вновь открыла их, я увидел в приблизившихся ко мне коричнево-золотых звездах свое отражение и несколько белых луговых цветов.

— Мир прекрасен, — сказал я. — Отец был прав. Давай я помогу тебе нести корзину, чтобы ты вовремя успела к своим жнецам.

Я взял ее корзину, и мы пошли дальше, она шла шаг в шаг со мной и ее радость звучала в лад с моей, а ветер что-то тихо нашептывал нам своей прохладой со склона горы; никогда прогулки не приносили мне подобного удовольствия. Некоторое время я храбро распевал одну песенку за другой, но потом умолк — сколько же вокруг всего, о чем можно петь, как много рассказывали мне негромкие голоса долины и гор, травы, листьев и кустов, всего сущего!

И я невольно подумал: если я смогу понять и спеть все эти тысячи песен мира, о травах и цветах, о людях и облаках, и обо всем ином, о лесах лиственных и вечно-зеленых, и обо всех зверях, и еще вдобавок все песни дальних морей и гор, песни звезд и лун — если все это нашло бы во мне отзвук и я смог бы это спеть, я был бы просто Господом Богом, а каждая новая песня должна была бы взлетать звездой на небо.

Но пока я шел и думал обо всем этом, не произнося ни звука от охватившего меня удивления (ведь никогда прежде ничего подобного мне на ум не приходило), Бригитта вдруг остановилась и взялась за ручку корзины.

— Теперь мне нужно наверх, — сказала она. — Там, на поле, наши люди. А ты куда пойдешь? Со мной?

— Нет, я не могу пойти с тобой. Мне велено идти в мир. Большое тебе спасибо, Бригитта, за хлеб и за поцелуй. Я тебя не забуду.

Она приняла из моих рук корзину, и ее глаза еще раз обратились к моим, и губы ее слились с моими, и поцелуй ее был столь нежным и добрым, что мне от полноты счастья едва не стало грустно. Я торопливо воскликнул: «Прощай!» — и быстро зашагал вниз по дорожке.

Девушка неспешно поднималась в гору, а потом остановилась под низкими кронами буков опушки леса и поглядела вниз, мне вслед. И я помахал ей шляпой — она кивнула еще раз и тихо исчезла в тени буков, как видение.

Я же спокойно продолжил свой путь, погрузившись в свои мысли, пока дорога не сделала резкого поворота.

Я оказался перед мельницей, а невдалеке от мельницы на воде покачивалось суденышко, на палубе которого я увидел одинокого человека. Он, казалось, только меня и ждал, потому что когда я снял шляпу, поздоровался и перебрался к нему, суденышко тут же побежало вниз по реке. Я сидел посредине судна, а он — позади, у руля, и когда я спросил, куда мы держим путь, он поднял голову и внимательно посмотрел на меня затуманенными серыми глазами.

— Куда пожелаешь, — произнес он, понизив голос, — Вниз по реке, или в море, или к большим городам — выбирай. Здесь все принадлежит мне.

— Всё принадлежит тебе? Так ты король?

— Возможно, — ответил он. — А ты, как я посмотрю, поэт? Тогда спой мне песню о путях-дорогах!

Я собрался с духом — вид мужчины, седого и серьезного, внушал мне почтение и страх; суденышко наше быстро и бесшумно бежало по реке. Я запел о реке, несущей суда, отражающей солнце и вскипающей у берегов, где весело заканчивает свои странствия.

Лицо мужчины оставалось непроницаемым, и когда я закончил, он слабо, словно во сне, кивнул. И к превеликому моему удивлению запел сам, и песня его была тоже о реке и о странствиях ее вод, но эта песня была проще и мощнее моей, и звучала совсем иначе.

Река, которую воспевал он, срывалась с гор, как разрушитель, мрачная и дикая; скрипя зубами, она стирала мельницы на своем пути, мосты, переброшенные через нее, она ненавидела любое судно, которое несла не себе, и в волнах своих и длинных косах речных водорослей с улыбкой раскачивала белые тела утопленников.

Все это мне не понравилось, но прозвучало настолько таинственно и красиво, что я окончательно смешался и пристыженно умолк. Если верно то, о чем поет этот пожилой, осанистый и мудрый певец своим глуховатым голосом, то все мои песни, выходит, были всего лишь нелепостью и детской забавой. Тогда, выходит, мир по сути своей не добр и не светел, как сердце Божье, а темен и мрачен, зол и обманчив, и когда леса шумят своей листвой, это, значит, не от радости, а от муки?

Мы плыли дальше, и тени удлинились; всякий раз, когда я запевал песню, она звучала все менее светло, а голос мой сделался тише, и всякий раз незнакомец отвечал мне песней, делавшей мир еще загадочнее и опаснее, а меня это заставляло страдать и грустить.

Душа моя изнывала, я сожалел уже, что не остался на берегу, в гостях у цветов и моей красивой Бригитты, и чтобы утешиться вопреки все сгущавшимся сумеркам, я, провожая последние отсветы заходящего солнца, громко запел песню о Бригитте и ее поцелуях.

Но тут совсем стемнело, и я умолк, а человек у руля запел, и пел он тоже о любви и любовной страсти, о карих и голубых очах, об алых влажных губах, и как же прекрасно и захватывающе было то, что он страстно пел над почерневшими водами реки! — но в его песне и любовь была темной и опасной, она превратилась в смертоносную тайну, от которой люди теряли рассудок, шли по жизни на ощупь, страдали, бедствовали, этой любовью они мучили и убивали друг друга.

Я слушал его и уставал от вливавшегося в меня чувства горечи, чудилось, что я уже годы странствую сквозь одни страдания и печали. Я ощущал, как тихий, леденящий поток грусти и душевной тоски, исходящей от незнакомца, прокрадывается к моему сердцу.

— Выходит, не жизнь — самое высокое и прекрасное, — воскликнул я запальчиво, — но смерть! Тогда прошу тебя, о горестный король, спой мне песню о смерти!

Человек у руля запел о смерти, и пел так прекрасно, что мне и сравнить было не с чем. Но и смерть была не самым прекрасным и высоким, и в ней нет утешенья. Смерть стала жизнью, а жизнь — смертью, и они сплетались друг с другом в вечной безумной любовной схватке, и это было последней истиной и смыслом мира, оттуда вырывался луч света, который мог оживить и украсить картину безрадостную, и оттуда же падала тень, набрасывавшаяся на все красивое и веселое и окутывающая все это тьмой. Но в темноте страсти разгорались искреннее и ярче, а любовь накалялась добела в эти темные ночи.

Я слушал его, весь уйдя в себя, и не было во мне другой воли, кроме воли незнакомца. Его взгляд остановился на мне, взгляд кроткий и какой-то грустно-добрый, его серые глаза излучали боль и красоту мира. Он улыбнулся мне, и тогда я, собравшись с силами, сказал ему в отчаянии:

— О, послушай, давай повернем вспять! Мне страшно здесь в ночи, я хочу обратно, туда, где найду Бригитту, или домой, к моему отцу.

Незнакомец поднялся и указал в ночную мглу — фонарь отчетливо освещал его худое и твердое лицо.

— Назад пути нет, — произнес он торжественно и дружелюбно. — Надо всегда идти вперед, если хочешь познать мир. А от девушки с карими глазами ты уже получил самое прекрасное, и чем дальше от нее ты уйдешь, тем более дивным и чудесным оно будет тебе казаться. Но все же поезжай, куда пожелаешь. Я уступаю тебе мое место у руля!

Безумно огорченный, я понимал, что он прав. С тоской думал я о Бригитте, об отчем крове, обо всем, что еще недавно было столь близким и светлым для меня, принадлежало мне — и вот оно мной утеряно. Теперь я должен стать на место незнакомца у руля. Так мне суждено.

Поэтому я молча встал и направился к рулю, а он, не говоря ни слова, пошел мне навстречу, и когда мы поравнялись, твердо взглянул мне в глаза и передал фонарь.

Но когда я стал у руля и поставил фонарь рядом с собой, я оказался один на судне — с тайным ужасом я убедился, что незнакомец исчез. И все же я не испугался, я это предчувствовал. Сейчас мне казалось, что чудесные прогулки, и Бригитта, и мой отец, и родные края — все это было только сном, а я, старый, умудренный горьким опытом, всегда, вечно плыл по этой ночной реке.

Я осознал, что звать незнакомца не смею, и познание истины словно оглушило меня.

Чтобы убедиться в том, о чем я уже догадывался, я перегнулся через борт к воде и поднял фонарь: из черного зеркала на меня смотрело серьезное и суровое лицо с серыми глазами, старое, всеведущее лицо — и это был я.

И поскольку пути назад нет, я продолжил свой путь по темным водам ночной реки.


Сообщение отредактировал Benzin: 16 Январь 2015 - 16:54


#6 Benzin

Benzin
  • Amigos
  • 516 сообщений

Отправлено 16 Январь 2015 - 16:53

Джон Берри

(США)

СЛУШАТЕЛЬ

Жил в Швеции маленький чех-скрипач по имени Рудольф. Музыкант он был не из лучших, и некоторые друзья считали, что это — из-за его непоседливости; другие же думали, что оттого он и непоседлив, что из него не вышел хороший музыкант.

Сам ли он хотел того или нужда заставляла, но он постоянно мотался один на маленьком паруснике вдоль, побережья Скандинавии, останавливаясь в маленьких портовых селениях и выступая с концертами.

Если он находил аккомпаниатора, — хорошо; если нет, то исполнял те произведения для скрипки, которые аккомпанемента не требовали. А когда фортепьяно было необходимо, он мысленно представлял себе этот инструмент и исполнял целые сонаты для скрипки и фортепьяно без всякого фортепьяно.

Случилось ему доплыть и до самой Исландии. Он стал объезжать ее, останавливаясь то в одном селении, то в другом.

Однажды, когда Рудольф плыл вдоль полупустынного берега по направлению к следующему поселку, он увидел, как с северо-востока несется грозная темень облаков. Надвигался шторм.

В это время Рудольф огибал опасный мыс, открытый ветрам. Путник посмотрел на карту: до ближайшей гавани оставалось добрых полдня ходу. Он начал уже тревожиться, как вдруг увидел маяк, стоявший на крохотном скалистом островке, примерно в миле от берега.

У основания маяка была глубокая бухточка, защищенная от ветра утесом. Поднявшись на волне, он с трудом проскочил в нее и притянул лодку за железное кольцо к скале. Ступеньки, вырубленные в камне, вели наверх, к башне.

На скале стоял человек. Его фигура выделялась на фоне несшихся по небу облаков.

— Добро пожаловать, — сказал человек. Его могучий голос заглушал шум уже бушующих волн.

Быстро темнело. Сторож маяка отвел гостя по винтовой лестнице на третий этаж, в жилое помещение, и стал готовиться к шторму. Ему еще надо было наладить на башне огромный фонарь, свет которого, усиливавшийся рефлекторами, виден был далеко вокруг. Затворы то заслоняли его, то открывали через равные промежутки времени.

Сторож был огромного роста старик с седой бородой, ниспадавшей ему на грудь. Спокойный, медлительный, как медведь, он легко управлялся со своим маленьким хозяйством, не делая ни одного лишнего движения. Говорил он мало. Казалось, что не слова, а нечто другое имеет для него истинную ценность, но даже и это «нечто» не может вывести его из равновесия.

Поднявшись этажом выше, они пришли на кухню и поужинали картофелем, селедкой, сыром, черным хлебом и горячим чаем. Потом сидели, молча посматривая друг на друга.

Над ними было служебное помещение, а еще выше — огромный светильник, посылавший судам чудесные безмолвные сигналы. Снаружи бушевал шторм; волны яростно бились о стены башни.

Рудольф протянул сторожу кисет с табаком, но тут же почему-то смутился. Старик ласково улыбнулся и покачал головой с видом человека, хорошо понявшего и оценившего этот жест гостя и вместе с тем как бы извиняющегося за то, что ему ничего больше не надо. И он продолжал сидеть, тихий, задумчивый, опустив на расставленные колени натруженные руки.

Рудольфу казалось, что от сознания старика не ускользает ни один звук разыгравшейся бури; но эти звуки так ему привычны, что он может о них не думать. Для него они так же естественны, как биение сердца.

Точно таким же было и его отношение к гостю: он вежливо слушал его, но рассеянно отвечал на вопросы и одновременно как бы чувствовал незримую связь с ним, так связан материк с островом, так связаны между собой под толщей океана острова.

Мало-помалу Рудольф выведал у старика отрывочные сведения о его жизни. Он родился восемьдесят три года назад в этой же самой башне, где его отец служил сторожем. Его мать (единственная женщина, которую он видел) научила его читать Библию, и с тех пор он ежедневно читал ее. Других книг у него не было. Рудольф, увлеченный музыкой, тоже не очень-то много читал, но он все-таки жил в городах и знал кое-что. Он взял футляр и вытащил свою любимую скрипку.

— Что вы с ней делаете, сударь? — спросил старик.

Сначала Рудольф подумал, что сторож смеется, но, увидев его лицо, понял, что это не так. Да и интересуется-то он не инструментом, а самим музыкантом и его «работой».

Раньше Рудольф не мог представить себе человека, не знающего, что такое скрипка. Но теперь, встретив его, он совсем не был склонен над ним смеяться. Наоборот, он чувствовал себя перед ним маленьким и ничтожным.

— Я делаю с ней музыку, — смущенно ответил он.

— Музыку, — медленно повторил старик. — Слыхать-то я про нее слыхал, а видеть не приходилось.

— Но музыку не видят, ее слышат.

— Вот как! — почтительно сказал сторож.

Он и это воспринял как само собой разумеющееся. Что ж, бывает. Во всяком труде есть что-нибудь удивительное. Все в мире вечно и все непрестанно меняется.

Большие серые глаза старика смотрели на маленького скрипача с глубоким уважением.

Рев шторма, доносившийся из-за стен башни, обстановка маяка, вид старика — все это как-то взволновало Рудольфа, вызвало у него необоримое чувство сострадания, любви и восторга. Ему вдруг захотелось сделать для этого человека что-нибудь необыкновенное. И он взял скрипку и под аккомпанемент ветра начал играть «Крейцерову сонату» Бетховена…

Никогда еще Рудольф не играл с таким вдохновением и мастерством. А в это время ветер и волны, словно гигантские руки, обрушивали свои удары на башню. На ее вершине пламенел светильник, и мрак непрерывно чередовался со светом.

Вот прозвучала последняя нота, и Рудольф, тяжело дыша, уронил голову на грудь. Над островом многоголосо ревел океан.

Пока музыкант играл, старик сидел не шевелясь. Он напряженно слушал, склонив голову и положив большие загрубелые руки на колени. Некоторое время он молчал. Потом поднял глаза, медленно развел руками, кивнул головой и сказал:

— Да-а, все это правда.



#7 Benzin

Benzin
  • Amigos
  • 516 сообщений

Отправлено 16 Январь 2015 - 16:59

Джон Апдайк

(США)

ПЛАНЕТА ЦЕЛОМУДРЕННЫХ

Под конец 1999 года исследователи космоса обнаружили, что внутри теплого, бурлящего, наполовину жидкого огромного Юпитера кружится симпатичнейшая маленькая планетка с аргоновыми небесами и сверкающими морями, где перекатываются волны расплавленного бериллия. Первые же земляне, прибывшие на берега этого нового мира, были шокированы наготой его обитателей, не знавших, по-видимому, что такое стыдливость. Но мало того, что обитатели планеты ходили нагими (кстати, тела их, цилиндрические, слегка согнутые и сверху донизу бородавчатые, похожи на маринованные огурцы жемчужно-серого цвета, а передвигаются обитатели на шести конечностях, каждая из которых толщиной с зубочистку, и есть еще нечто вроде седьмой, только с кисточкой на конце, которая помогает нервной деятельности), — у них, судя по всему, не было половой дифференциации! Невероятно, но факт! Размножение, как выяснилось, происходит посредством совсем другого, нежели у нас, процесса, самих обитателей Минервы (именно так окрестил планету увлекавшийся античностью служащий Китайско-Американского Космического Агентства) ни в малейшей степени не волнует. По-видимому, в любой точке пористого грунта из перемешанных асбеста и никеля, на которую обитатели планеты наступят определенный минимум раз (правильнее сказать, не наступят, а ткнут, ибо следы минервианцев напоминают ямки от лыжных палок, втыкаемых в затвердевший снег), начинает медленно расти новое огурцеподобное. Не имеющее ни родословной, ни желания продолжать род, оно, достигнув по истечении трех минервианских лет (то есть пяти земных недель) нормальной величины, стряхивает с корней никель и начинает плодотворно работать в сельском хозяйстве, промышленности, торговле или государственном управлении, на первый и достаточно поверхностный взгляд занимающих на Минерве, как и на Земле, главное место в жизни.

Эротические интересы первооткрывателей (а затем, когда был создан аппарат, позволяющий дышать аргоном, также и дипломатов, ученых и поселенцев-коммерсантов с нашей планеты) вызвали у минервианцев изумление и совсем не были ими поняты. Имевшие вначале место попытки изнасилования оказались не более успешными, чем позднейшие попытки со стороны некоторых малообеспеченных местных жителей предложить себя гостям с Земли в качестве проституток. Невозможность установить приносящие удовлетворение контакты не помешала, однако, землянам, разлученным со своей родиной, влюбляться в минервианцев, отчего возникали всякие обычные для таких случаев пустяки — сонеты, бессонные ночи, длинные-предлинные письма, приступы ревности и бурные сновидения. Маленькие огурцевидные существа, хотя ни одно из них не смогло утолить продемонстрированные землянами странные желания, были озадачены: каким образом описанное пришельцами кратковременное, чисто механическое событие (не лишенное, кстати, сходства, отметили местные ученые, со случайной подготовкой грунта для прорастания новой особи на собственной их планете) может приводить к таким огромным затратам нервной энергии: «Именно ради любви мы и живем, — заверили их. — Наши космические корабли, наши небоскребы, наши биржи — всего лишь результаты отклонения этого инстинкта от его цели. Мы заставляем служить любви нашу одежду, нашу пищу, наше искусство, наши средства передвижения, даже наши войны. Любовь новорожденный землянин вбирает в себя первым же сосательным движением, и этой же самой страстью отуманен последний его вздох. Все остальное — фальшь, обман и способы заморочить себе голову».

В поселениях землян появились особи доселе не наблюдавшегося на Минерве подвида. Фигуры у них были рельефнее, тела мягче, агрессивность — более сложная, нрав — более спокойный, а самодовольство — более выраженное, чем у другого подвида; минервианцы, после великолепного впечатления, оставленного первыми землянами с их сверкающими металлическими панцирями, так и не сумели преодолеть отвращения к особям второго подвида, казавшимся им бескостными, пахучими и паразитичными. Эти последние возносили могуществу любви хвалы даже еще более страстные: «Ради одного настоящего ее мгновенья можно пожертвовать жизнью. Дайте нам любовь или дайте нам смерть. Наша личная гибель — ничто рядом с известным всевластьем Эроса. Любовь движет звездами — тем, чего вы никогда не видели. Движет птицами (их вы не знаете тоже) и побуждает их петь». Минервианцы были ошеломлены: они под своими вихрящимися и светящимися аргоновыми небесами не могли себе представить силы, ничего вообще более абсолютного, чем смерть (она в их языке обозначалась тем же словом, что и «молчание»).

Ответив на заданные им вопросы, особи второго подвида землян начинали, столь типичным для них и столь неприятным образом, задавать вопросы сами. «А вы? — спрашивали они своих нагих маленьких собеседников. — Что движет вами? Расскажите. Не может быть, чтобы не было чего-то глубоко зарытого, или выходит, что Фрейд был оракулом местного значения. Расскажите нам, что вы видите во сне, когда ваши шесть глаз закрыты?» И тут бородавчатый, рубчатый, бесцветный эпидерм минервианцев медленно окрашивался в сине-зеленый цвет, и они начинали сперва хихикать, потом шуршать, как грядка с артишоками, и на тоненьких негнущихся ножках убегали прочь, и снова вылезали из своих нор с запутанными ходами лишь под покровом ночи — ночи, приход и уход которой своей частотой и стремительностью напоминали землянам миганье дефектной лампы.

 

Первый шаг к разгадке был сделан благодаря сонетам, которые безнадежно влюбленные космонавты декламировали огурцевидным предметам своих чувств. Хотя слова, как их ни переведи, для вышеупомянутых предметов оказывались полной бессмыслицей, сама декламация не только привлекла пристальное внимание минервианцев, но, похоже, даже их волновала. Те, кто изучал бортовые журналы первых экспедиций, тоже отметили: до того, как физическая неосуществимость проституции была доказана, претендовавшие на роль куртизанок в некоторых случаях исторгали из своих глубин робкое тихое пение, напоминавшее речь на каком-то тональном, вроде китайского, языке. Когда же оснащенные телевизионными камерами роботы землян были миниатюризованы и смогли передвигаться по извилистым ходам минервианских нор, на некоторых из передававшихся нечетких, прыгающих (помехи из-за никеля были ужасающие) изображениях оказались какие-то стержни или палки, размещенные параллельно по их убывающей длине, а также другие стержни, возможно, полые, расширяющиеся на одном конце или с продольным рядом отверстий. Разумеется, это были более грубые, чем на Земле, музыкальные инструменты, изобретенные самими минервианцами и напоминавшие земные ксилофоны, трубы и флейты. Спрятаны они были в глубине нор, в таких местах, где их не могли увидеть свежевыросшие особи; там же оказались протоарфы, квазискрипки и какие-то явно ударные по своему назначению конструкции. Когда же ползающих по норам роботов-телевизионщиков оснастили микрофонами, оказалось, что не только в частных жилищах, но и в торговых комплексах звучит постоянно, хотя и приглушенно, музыка — понятие, обозначавшееся у минервианцев тем же словом, что и «жизнь».

Исходя из этих открытий, группа психиатров Китайско-Американского Космического Агентства убедила некоторое количество минервианцев подвергнуться психоанализу. С одной стороны, минервианские сновидения, переполненные такими символами, как лестницы, клапаны, синусоидальные кривые и полированные внутри полые предметы, с другой — наблюдавшаяся у анализируемых под седативными средствами деформация речи в направлении большей мелодичности, и, наконец, случай минервианца (психиатры между собой, в память о знаменитой больной Фрейда, называли его Дорой), которого мучило навязчивое стремление «гудеть», подводили, как и информация, полученная мини-роботами, к одному заключению: бесполые минервианцы на их планете, окруженной толщей жидкого водорода, живут ради музыки, хотя представление о музыке у них самое примитивное.

В последовавшем затем на Минерве торговом буме за одну песню давали не одну тонну никеля. За шпионаж в пользу Земли с местным жителем расплачивались пластмассовой губной гармоникой; кабинет министров или правление корпорации можно было купить одним только обещанием показать диаграмму позиций пальцев при игре на кларнете или проигрываньем старой, на семьдесят восемь оборотов пластинки с записью джазовой композиции «Прогулка ондатры». Когда по радио впервые на планете транслировали симфонию (это была брамсовская Четвертая, ми минор), минервианцы, услышав, как после струнных тему повел гобой, забились в экстазе, и, не сжалься над ними звукооператор, не сними с пластинки иглу и не поставь вместо Брамса «Американский патруль» в аранжировке Фреда Вэринга, им всем наверняка пришел бы конец. В те времена многие среди минервианцев, внезапно лишенных музыкальной невинности, умерли от чрезмерно большой дозы музыки, а еще многие опубликовали статьи-исповеди, создали радикальные политические партии и занялись (иногда с разочаровывающими результатами) групповым прослушиванием музыки.

То, что музыка значила для минервианцев, было за пределами понимания землян. Скучная мешанина из глухого буханья, тонкого писка и колокольного звона, искусство настолько лишенное выдумки, что даже самые лучшие места этой музыки Моцарт мог бы сочинить между двумя ударами кием во время игры в бильярд, она, их музыка, для жителей Минервы была, возможно, вибрацией, заключающей в себе все вибрации, была разрешением самых глубоких экзистенциальных конфликтов, психологическим преодолением дисгармонии (было высказано и такое предположение) между электрической непроводимостью их асбестовой «земли» и высокой проводимостью их аргонового неба. В музыкальности минервианцев, даже после того как ее подвергли всей мыслимой эксплуатации и эгоистически расширили, оставалось что-то холодное и вычурное. В запутанном древнем минервианском мифе содержится в связи с музыкой глухой намек на какие-то запреты. В минервианском Раю музыка звучит несмотря на отсутствие каких бы то ни было музыкальных инструментов, она как бы слышна и не слышна. А когда минервианец на склоне лет оглядывается на прожитую жизнь, вспоминается ему прежде всего музыка, та, которую он слышал, и та, которую он играл.

Первые же минервианцы, доставленные нашими космическими кораблями на Землю (одиссея, сама по себе заслуживающая быть воспетой; полет наружу сквозь тысячи миль супа из жидкого водорода, образующего толстый череп Юпитера; прорыв в открытый космос и впервые увиденные ими звезды, черная пропасть Вселенной; уменьшающиеся, если оглянешься назад, полосы газа и вихрящееся красное пятно Юпитера; падение по параболе сквозь солнечную систему, когда минервианцы, зачарованные яркой Венерой, решили было, что это и есть место их назначения, родина тех, кто к ним вторгся, именно она, а не покрытый на две трети водой коричневый шар, простершийся, все увеличиваясь, под ними и смягчивший, словно подушка, их падение), были буквально шокированы публичностью и повсеместностью музыки. Сочась из стен в залы ресторанов, влетая на невидимых волнах в приземляющиеся самолеты и разбивающиеся в авариях автомобили, звеня с колоколен, грохоча на военных плацах, мурлыча мелодично в квартирах, перемещаясь по улицам в маленьких ящичках в руках у землян, нарушая даже тишину пустыни и леса, где люди, не вылезая из своих машин, смотрят фривольные музыкальные кинокомедии, музыка сперва ошеломила их, потом привела в восторг, затем стала вызывать отвращение и наконец им наскучила. Гости с Минервы вынули из ушей затычки, оберегавшие их от чересчур острого наслаждения; пресытившись, чувства их притупились; способность слышать была утрачена. Минервианцы открыли для себя бессилие.



#8 Fertes

Fertes

    Калякамаляка

  • Модераторы
  • 4 562 сообщений

Отправлено 26 Январь 2015 - 19:48

Benzin, запоздалое спасибо за тему. Если бы прочитала, ни за что бы не стала писать, рука бы не поднялась.))

 

А теперь спокойно можно и посмаковать. :)






Количество пользователей, читающих эту тему: 0

0 пользователей, 0 гостей, 0 анонимных


Фэнтези и фантастика. Рецензии и форум

Copyright © 2024 Litmotiv.com.kg