Перейти к содержимому

Theme© by Fisana
 

Лестада

Регистрация: 19 Ноя 2012
Offline Активность: 23 Мар 2023 10:41
*****

Мои темы

Ибошь акселем

24 Апрель 2021 - 12:10

Ибошь акселем

 

========== 1 ==========

 

— Ты ещё кто такой?

 

— Пф, от кто такого слышу.

 

Чувак напротив с таким же блондинистым каре, благо хоть другим разрезом глаз, но, тварина, в худи с леопардовым принтом и леопардовых же кедах, смотрел хмуро. И у Кшесинского было стойкое ощущение, что это его отражение, кривое зеркало, которое решило исказить только глаза и зачем-то подвести их — недосмоки яйс. А ещё у кривого отражения на левом ухе блестели серёжки. Сразу две. Вот чтобы с разворота. Смотри, Юрочка, вот так бы и выглядел, будь ты каким-нибудь штампованным мальчиком из ка-поперских полуфабрикатов. Уж на что Машка была по суровым амбальным хоккеистам, но и она в один год все уши прожужжала и все глаза промозолила, подсовывая то один клип с разукрашенной массовкой, то другой. И вроде треки были норм, и двигались штамповки круто, но как-то это не по-пацански на такое залипать. Юра и не залипал. Вот ещё. Юра отрабатывал аксели, лутцы и флипы, не до корейских копировальных аппаратов ему было.

 

И вот, нате, пожалуйста, кушайте, не обляпайтесь. Мало того, что сам оказался не понять где, так ещё и в компании с чуваком, раздражающе похожим не только на Машкиных красавчиков, но, что хуже всего, на самого Кшесинского. Вот уж повезло так повезло.

Чувак, меж тем, откровенничать не спешил — изучал настороженным тяжёлым взглядом из-под светлой чёлки и жрал губу. Юра сжал кулаки. Да он издевается? Мало того, что леопард и вот это вот всё, так ещё и губы обкусанные? Что за розыгрыш такой? А, может, и правда розыгрыш? Сейчас выпрыгнет какой-нибудь чепушила из-за… да хоть из-за тех вонючих мусорных баков и расковырится так радостно-фальшиво: «Поздравляем, это программа «Розыгрыш». Я такой-то такой-то, можете лупить своих дражайших друзей — Прокофьева с Креветкой». И Юра рыкнет «Окей», пнёт вот эту растрёпанную коробку, сунет руки в карманы, двинет плечом третьего камерамена и пойдёт пинать Креветку с Прокофьевым.

 

Вот только никакого чепушилы не наблюдалось. А чувак был. И странный желтушный мир вокруг. Как будто кто-то переборщил с дымовыми шашками для шоу, но сэкономил на декорациях и освещении — в густом тумане смутно угадывались схематичные наброски высотных зданий, на одном из которых интервально мигало красным. Вдалеке заунывно верещали сирены, и Юру пробрало холодом. Не полицейские и не пожарные. А как в фильмах военного времени. Если это сон, то слишком реалистичный. Пять дэ, мать его. Объёмная картинка с тошнотворно-сладкими запахами в комплекте. Или всё ещё можно надеяться на розыгрыш. Пожалуйста, пусть это будет розыгрыш, а не похищение безумными фанатами?

 

— Чо за хрень? — пошёл на второй заход Юра.

 

— Хрень, — согласился чувак. — Ты мой фанат?

 

— Чего? Ты совсем дал? Какого … я твой фанат? Я тебя знать не знаю! Может, это ты мой фанат? Ты из Когтей? Косишь под меня? Думал, если закосишь, то Ледяной тигр сразу и оттает, да?

 

— Ледяной тигр? Что, серьёзно? Это твой псевдоним? — чувак выкатил свои щелки и затрясся — сначала беззвучно, а потом с дебильным гыканьем. Ну спасибо хоть смеялся не так, как Юра. Это был бы совсем финиш. Но тем не менее…

 

— Чо ты ржёшь? — прошипел Юра. Его самого люто бесили все эти прозвища, прилипшие с лёгкой подачи журналюг и с лютого подвывания Когтей. А тут ещё этот кривозеркальник лыбу давит.

 

— Ледяной тигр, значит, — протянул издевательски он. Юра приготовился бить смазливую морду. Морда откинула светлую чёлку и ухмыльнулась недобро, кольнув тёмными глазами. — Ну, а я Ледяной Принц, Белый Пион и Тянь-Тянь — самая сладкая конфетка, сладкая как твоя первая любовь.

 

И не успел Юра скривиться, как чувак сам словил кринж: согнулся, вывалил язык и издал характерное «буээ». Юра понял, что ничего не понял. Чувак тем временем выпрямился, почесал локоть и снова уставился нечитаемым взглядом.

 

— Скажи ещё что-нибудь? — приказал он.

 

— С фига ли? — набычился Юра.

 

— С фига что я сказал, — поморщился как от зубной боли.

 

Ну да, Юра мог быть той ещё болью — зубной и не снилось, Креветка бы подтвердил, если б смог перейти с блеяния на нормальную речь. Подчиняться этому Юра не собирался. Скрестил руки, выпятил грудь, расставил ноги на ширине плеч и фыркнул. Этот заложил руки в карманы драных чёрных джинсов и как-то нехорошо улыбнулся. Юра тут же отзеркалил. Ха, не на того напал. Думал, легко будет? Как же, щазз. Этот прищурился и чуть склонил голову. Да не вопрос — Юра может так же.

 

— Тебе моя речь не кажется странной? — спросил этот тихо и, как показалось Юре, неуверенно.

 

— Да ты весь странный, — изумился Юра, — одет почти как я, подстрижен почти как я и в целом… почти как я.

 

— Это ты — почти как я, — с нажимом поправил чувак. — И звучишь всё же странно. Твоя речь…

 

— Что моя речь? — с вызовом спросил Юра и расплёл руки — с тем, чтобы сжать их в кулаки.

 

— Артикуляция, — задумчиво сказал чувак и подёргал себя пальцами за нижнюю губу. Юра порадовался, что сам так не делает, ещё одно различие, господи аллилуйя. Но вслух этого не сказал — не самое критичное сейчас.

 

— И что там с моей артикуляцией?

 

— Не совпадает с тем, что слышу я, — ответил чувак и огляделся. — И это место… ни разу здесь не был. Это точно не район Каннам и вряд ли Сеул вообще и… и я вообще не понимаю, что за…

 

И пока он говорил, Юра следил, как двигаются его губы и чувствовал, что сам едет кукухой — это было как смотреть фильм с дубляжом и слышать в момент округления губ не «о», а «и». Ещё и сирена эта не затыкающаяся. И…

 

— Сеул? Ты сказал Сеул? Какой ещё Сеул? Почему Сеул? Я же… мы не в Питере?!

 

— Что? Каком ещё Питере? Санкт-Петербурге? Ты — русский?

 

— Ну… да, — кивнул Юра, всё ещё не врубаясь.

 

То, что чувак тоже не врубался, напрягало и ввинчивалось холодом в районе рёбер. А в красном мигании на крыше туманной высотки чудилось одно непрекращающееся «звездец.звездец.звездец».

 

— И говоришь ты на русском, — не спросил, уронил с болезненным выдохом чувак.

 

— Прикинь, да, — нервно улыбнулся Юра. — А ты на корейском, что ли?

 

— На китайском. Я — китаец. И Бовэнь.

 

— Звездец, — прошептал Юра.

 

— Полный, — подтвердил И Бовэнь.

 

В следующее мгновение желтушный туман прорезали вертолётные лопасти, и полосы широкого света мазнули по стенам, добрались до баков и ослепили. В лицо полетел мелкий мусор с земли, по лбу стукнуло бумажным комком, и механический голос сверху загундел: «Зафиксированы нарушители комендантского часа. Повторяю: в районе пятой и двадцать второй зафиксированы нарушители комендантского часа. Двое. Повторяю…». В спину толкнуло, и китаец И Бовэнь гаркнул над ухом:

 

— Чего стоишь? Валим!

 

И сам сорвался с места, подавая пример. Юра быть вторым не привык и поднажал. Вертолётным бронза тоже не сдалась, и прожекторы заскакали следом, перепрыгивая со стены на стену. Китаец лихо увиливал то в одну тень, то в другую, Юра дышал ему в спину и невпопад думал, что валят они как конькобежцы, а комментатор сверху всё нудит и нудит о злостных нарушителях под аккомпанемент проснувшихся полицейских сирен. Военная тягомотина же наконец заткнулась. И Юра не мог определиться — хорошо это или плохо, да и какая разница — вон китаец не раздумывает и просто валит, петляя следы как заяц, только успевай нырять за ним в очередную подворотню.

 

— Откуда… откуда ты знаешь, куда бежать? — нагнав, прокричал ему Юра.

 

— Вообще нет, — ответил китаец, и Юра восхитился — и такой слепой уверенности и, чего уж, честности, да. Он тоже терпеть не мог подбирать слова, когда можно было сказать как есть, и пусть бы все отвалили.

 

Вертолётные прицепились плотно. И полицейские машины звучали всё ближе, пугая не только сиренами, но и визгом шин и ором клаксонов. В груди уже горело и теснилось, ещё и в горле першило. А конца этой гонки не виделось. Юра сцепил зубы, вжал голову в шею и припустил быстрее. Китаец вильнул раз-другой, прошмыгнул под трепыхавшейся на ветру ветошью, спрыгнул в совсем узкий проём между домами, просочился и вытек к поскрипывающей резной калитке, перемахнул через неё, и на этом этапе Юра осознал, что погоня отстала — вертолёты шарили в желтушном тумане, похожие на расплывшихся жуков с толстыми свисающими усищами. Полицейские и вовсе вякали совсем слабо, заглушаемые истошными трелями местных сверчков и редким, но пронзительным кваканьем. Рядом с ухом зазвенело. Юра совершил смертоубийство и удовлетворённо хмыкнул, ощутив под пальцами расплющенное тельце. Китаец поднялся по ступеням приземистого дома, те жалобно простонали, но выдержали. Юра потоптался ещё, всматриваясь в туман, и всё же присоединился к китайцу. Хоть он и бесил, а валил грамотно. И Юра всё ещё ни черта не понимал, разве только то, что лучше быть рядом.

 

Тот же подошёл к скособоченной двери, поскрёбся, постоял, выжидая. Постучал и, спустя ещё минуту, потянул дверь на себя.

 

— Ну? — посмотрел недовольно на Юру — Ты идёшь?

 

— Откуда ты знаешь, что там безопасно?

 

— Не знаю. Но что-то мне подсказывает, что снаружи опаснее, — ответил китаец. Бовэнь. И Бовэнь, повторил про себя Юра. Не такое уж и сложное имя. Можно и запомнить. Жаль, не услышать мучения китайца с его фамилией — Кшесинский. Креветка смешно выговаривал: Кушесинуски. Ещё немного - и синусоида. Креветка. Спит сейчас в комнате с Прокофьевым, и хорошо им, спокойно. А он тут… знать бы ещё, где это тут и за какие такие косяки ему, ну и Бовэню этому, им вместе такое счастье привалило. И самое главное — как теперь от счастья нежданного-негаданного избавляться.

 

И Бовэнь чихнул. И Юра тоже. Пыльное дерьмо. Развалюха. Принюхался. Ничем и никем, кажется, больше не пахло. Будет круто, если обойдётся без бомжей. Пошлёпал себя по карманам, достал телефон. Сбоку ударило светом. Бесячий китаец опередил — стоял и шпарил в лицо.

 

— Ты офонарел? — просипел Юра. Хотел бы наорать, но отчего-то решил в последний момент убавить тумблер. И не из-за китайца, оскалившегося и показавшего средний палец — ответил на самом международном из всех международных и всё же увёл луч телефона.

 

Вся эта ситуация, место, атмосфера и даже тикающие в темноте настенные часы внушали: «будь тише, Юрочка. Будь тише. Тише-тише, кот на крыше, а котята ещё выше». Юра передёрнул плечами, вспомнится же такое и так некстати. Не пойми где, с не пойми кем, в старом заброшенном доме — и детский стишок как плесневелая вишня на скукоженном торте. К чёрту эти мысли. Сначала надо осмотреться, понять, можно ли здесь переждать… Переждать что? Не думай, Юра, просто не думай, шарь по стенкам, по лестнице с раздолбанными перилами и проваленными посередине ступенями, скрещивай свой дрожащий фонарик с таким же дрожащим китайским и не паникуй, не паникуй…

 

— Аааа! — завопил И Бовэнь и шарахнулся в сторону, приложился плечом о шкаф, отозвавшийся тягучим скрипом, и смачно выругался. Юра подскочил и замахнулся, сдержался, не вдарил. Такой продуманный китаец оказался с тем ещё сюрпризом — Юра чуть в штаны не наложил.

 

— Ты чего орёшь? — прошипел на грани слышимости. И Бовэнь окатил презрением — глянь-ка, будто и не он это верещал каких-то 5 секунд назад, — кивнул за спину Юре. По позвоночнику тут же промаршировал табун мурашек, под лопатки вперились сотни фантомных взглядов. Да что за звездец?! «Это ещё не звездец, Юрочка», — прогиенил внутренний голос. Юра перехватил телефон поудобнее, осторожно переставляя ноги, развернулся всем корпусом, и в общем-то светить туда уже не надо было — китайского фонарика вполне хватало, чтобы увидеть усохшее тело на диване в ворохе тряпья и пластиковых бутылок.

 

Лет в девять Юра был с дедушкой в Египетском зале Пушкинского музея. Экскурсовод заверяла, что страшно не будет. Это как «попасть в ту самую таинственную «черную комнату» из детских страшных рассказов». Страшно и не было. Лазурный потолок и рассыпанные по нему золотые звёзды, просторные залы с колоннами, саркофаги там всякие расписные и мумии под жёлтыми тряпками, перетянутые узкими лентами. Юра желал и боялся увидеть лицо с запавшим ртом, как в одном из фильмов ужасов, а лицо тоже было под тряпочкой. И тогда это разочаровало — ну потому что он шёл и надеялся увидеть мумий как они есть, в веренице расходящихся лент, увидел же вполне благообразный музейный экспонат под стеклом, которому даже в глаза не заглянешь.

 

Ну и отлично всё было, осознал с затухающим полукриком-полухрипом, рассматривая ни разу не музейный экспонат на диване в гостиной — всего в паре-тройке шагов от них. У этого тела лицо тряпочкой закрыто не было, раззявленный рот чернел провалом, и Юра всё ждал, когда оттуда вылетят мухи. Или выползет одна, встревоженная внезапным нарушением покоя. Они же наверняка так хорошо сидели там, а тут подвалили два каких-то долбоящера и светят своими фонариками, и кричат по очереди. Сначала китаец, теперь вот Юра.

 

Преодолевая отвращение и страх, Юра сдвинулся ближе на сантиметр. И ещё. И ещё. И Бовэнь страдальчески выдохнул и пополз следом. Замерли на расстоянии вытянутой руки.

 

— Только не вздумай трогать это, — дрогнувшим голосом сказал И Бовэнь, — мы не знаем, что там за зараза. И вообще…

 

— Что вообще? — прошелестел Юра.

 

— Вдруг оно… — выдержал паузу и закончил резко: — выпьет твою кровь!

 

— Иди ты! — окрысился Юра.

 

— Я серьёзно. Не про то, что кровь выпьет. Хотя не исключено. Не нравится мне это.

 

— Можно подумать тебе одному.

 

Но продвигаться дальше не стали. И так всё было отлично видно. Лучше бы не. И бумажную кожу, повисшую лоскутами на скулах, и мутные как под грязным пакетом глаза, и облепленную той же бумагой носовую кость, и волосы, стянутые в растрёпанный пучок на макушке, и уши с вытянутыми заострёнными хрящами.

 

— Это чё эта? — спросил Юра.

 

И Бовэнь неопределённо повёл плечами. Наклонился, всмотрелся и отшатнулся, зажав нос сгибом руки. Юра покосился. Вроде не воняет. Но, может, с этого места не воняет, а вблизи ещё как. Вон как китайца плющит, и проверять не надо — искреннейшая показательная программа, десять баллов за артистизм. Жаль, что никакой это не артистизм. Или всё же программа «Розыгрыш»? Ну пожалуйста? Они в детстве с дедушкой смотрели, пока передача не загнулась. Нормальный такой отбитый юмор, подставы от тех, кого мнил друзьями. Отлично же. Какого чёрта ему тогда достался такой криповый сюжет? Чего не бордель с грудастыми девками и морем текилы? Он бы, положим, и не пил — спортсмен, несовершеннолетний к тому же, тренер точно не одобрит, да и от дедушки достанется, когда покажут. Если покажут. Если это телевизионное на потребу, а не какой-нибудь мрак с попаданчеством. Потому что как в телевизионном на потребу объяснить баг с несоответствием звука и артикуляции? Встроенный в черепную коробку синхронный перевод? Чипирование от Билла Гейтса? Ааааа, и мумия ещё эта, укутанная по самый подбородок, в пуховике и под одеялами. Клетчатыми, зачем-то отметил Юра.

 

И Бовэнь отошёл подальше, посветил телефоном на столик у дивана: куча блистеров от таблеток, ртутный градусник, бутыльки — один открытый, с засохшими потёками.

 

— Лечилась и сдохла? — предположил Юра и подумал: «только попробуй промолчать, только попробуй плечами пожать, и я тебе вдарю». Китаец промолчал и пожал плечами. Юра стиснул корпус телефона и пообещал себе вдарить китайцу потом, разбить его смазливую морду — потому что, во-первых, не фиг быть похожим на Юру, во-вторых… во-вторых, не фиг молчать, когда спрашивают. И вверх-вниз плечами — ни фига не ответ. Но пока можно потерпеть, вдарить всегда успеет. Тем более, что оказаться в этом криповом розыгрыше одному было бы совсем ужасно. Его бы точно сцапали ещё на той улице.

 

— Как думаешь, что бы они с нами сделали? Ну, если бы мы не сбежали, или если бы нас поймали?

 

— Хочешь проверить? — ухмыльнулся Бовэнь И. И Бовэнь. Юра потопал носком кеда. Леопардовым. Как у этого Бо Вэнина.

 

— А где у тебя имя, где фамилия?

 

Китаец мемно выпучился «ты чо дебил?». Сам такой, ответил про себя Юра и выпучился в ответ, выдвинув для пущего эффекта челюсть. Можно подумать, я в этих китайцах разбираюсь, чтоб знать, что за чем идёт, и можно ли одно без другого.

 

— Ну вот меня зовут Юрий. Юрий Кшесинский, — досчитав до пяти, решил поиграть в вежливость Юра — ради разнообразия, — Кшесинский — это фамилия, а Юрий — имя. Некоторые сокращают до Юра.

 

«А престарелые извращенцы, объевшиеся японий, превращают в Юрио. Буээ», — не сказал Юра. Китаец фыркнул.

 

— Я знаю.

 

— Чего ты знаешь? Как меня зовут? Откуда?

 

— Знаю, где у русских имя, а где фамилия, — насмешливо ответил китаец, — а ты что думал? Что ты звезда мировой величины, и тебя должен знать каждый?

 

Юра смутился и разозлился одновременно. Звездой мировой величины он себя не считал, но знаменитым фигуристом, восходящей звездой фигурного катания и не только российского — да. И армия фанаток у него была. И фанбоев даже — эти кричали особенно громко и бесяче. Ладно, вежливость не для всех. Юра честно пытался — не срослось. Вот и китаец не оценил.

 

— Слышь ты, Вэнь Бобо Ебобо. Чо мне каждый раз тебя по имени-фамилии звать? Короче как? Где в этом наборе звуков имя, а где фамилия?

 

— Бовэнь. Моё имя Бовэнь. Но ты можешь звать меня Бо-гэ. Как младший старшего, — с паскудной улыбкой, сочась сладким ядом, сообщил китаец. И Юра понял, что вдарит ему скоро, очень скоро.

 

— Чо ты сложный такой, а? — взвыл он.

 

— А ты слишком громкий. Окружающие никогда не говорили тебе, что это раздражает? Нет? Восполняю.

 

— Аааа! У нас тут труп…

 

— Не у нас, а у них…

 

— Да плевать! Тут труп! Мы чёрте где! Ты знаешь, где мы? Что это? Почему?

 

— Я точно так же ничего не знаю, — зашипел Бовэнь, — но пытаюсь понять. Как пойму, сообщу. Идёт? А пока можешь заткнуться, пожалуйста?

 

Подсвечивая телефоном, он обошёл диван, Юра запыхтел за ним, по дуге огибая тело, то и дело оглядываясь — не изменило ли оно позу, не захлопнуло ли рот и не ещё чего-нибудь. Из гостиной прошли на кухню — в раковине под слоями пыли и застарелого жира громоздились чашки и тарелки. На плите — кастрюля, цветущая пышной плесенью. За столом — опять усохшее тело и опять остроухое, запутанное в горе тряпья.

 

На этот раз никто из них не вскрикнул — только Бовэнь отвернулся, заметив первым, наскочил на Юру и заледенел лицом, но Юра успел увидеть промелькнувший в его глазах страх и, быть может, поэтому морально почти подготовился. Почти. Засунул кулак в рот, запечатав рвущийся ужас.

 

— Давай не будем это трогать? Ничего из этого? — шёпотом попросил Бовэнь. Юра кивнул, вытащил кулак и вытер его о триколор своей ветровки. Бовэнь мотнул в сторону выхода, и они так же вернулись к той двери, через которую и попали в дом. Прислонились к ней и синхронно съехали вниз.

 

— Наверх не пойдём? — поинтересовался Юра и опустил фонарик, чтобы не видеть тела.

 

— Ты хочешь? Я что-то не горю желанием. Вдруг там… кто-то тоже… Ну его.

 

Бовэнь положил свой телефон на одно из выставленных коленей, и теперь тот подсвечивал его лицо снизу. Впору залезть под простыню и начать рассказывать страшные истории. Куда уж страшнее — с двумя трупами в компании. Тётку на диване всё ещё было видно, и Юра не понимал себя — спокойно ему от этого или нет. Китайцу, кажется, не очень — прикрыл веки и дышит так, как обычно перед выходом на лёд, когда надо подуспокоиться и выровнять дыхание.

 

— Что ты делал перед тем как оказаться здесь? — спросил Юра, стараясь не смотреть и смотреть на тётку. Бовэнь открыл глаза, покачал головой и грустно усмехнулся.

 

— Репетировал перед выходом на сцену. Как раз закончил. А ты?

 

— Отрабатывал спирали и вращения в полубильмане. Как раз закончил, переоделся, думал домой идти. Я — фигурист. Коньки и, знаешь, вот это вот всё.

 

Бовэнь кивнул. Ну просто мастер поддерживать разговор. Юра -то и себя таковым не считал, но вынужден был признать, что в этом китаец его обошёл.

 

— А ты типа айдол? Или как там у вас это называется?

 

— Типа, — хмыкнул Бовэнь. — Танцую, рэп читаю, поддерживаю образ милого и сладкого макнэ. Самого младшего в группе. Эгъё делаю, когда на шоу просят. Ну там сердечки показать, бровки домиком, выпросить показательно деньги, чтобы текли не только фанатки, но и фанбои. Образ у меня такой — Тянь-Тянь. Конфетка. Сладкий…

 

— …как твоя первая любовь. Я запомнил. Сложно не запомнить такой кринж, — перебил Юра и сделал «буээ». Бовэнь нервно засмеялся, стукнул себя по колену, поймал с другого сверзившийся телефон, стрельнул глазами туда, куда никто из них смотреть не хотел, и опять погрузился в свои мысли.

 

— Ты такой же? Тоже есть образ? Ледяной тигр? — спросил минуту спустя. Надо же, поразился Юра, мы умеем первыми нарушать молчание. Вот это ничего себе. Записать бы момент — явно же редкость редчайшая, аукцион невиданной китайской щедрости.

 

— Если бы только Ледяной Тигр, — хохотнул Юра.

 

— Ну давай, удиви меня.

 

— Ты только не ржи.

 

— Не тяни уже, вещай.

 

— Обещаешь не ржать?

 

— Не-а. Валяй.

 

— Ладно, — Юра сам набрал побольше воздуха и выпалил: — Русская Фея.

 

— Ч-чего? Фея? — уточнил китаец и зашёлся гыкающим смехом. Юра двинул ему плечом в плечо и тоже заржал. И ржал до тех пор, пока телефон с колена Бовэня не упал и не уставился лучом света в усохшее лицо. Бовэнь икнул, сграбастал телефон и выключил фонарик.

 

— Блин. Извини, — сказал он.

 

— Ага, — едва слышно ответил Юра и крепче стиснул свой телефон.

 

Свет дрожал. Юра растер усталость по лицу, зачесал волосы и закусил губу. Не хватало ещё расплакаться. Он с акселя-то когда падал, не ревел. Вот и сейчас не будет.

 

— Мы выберемся. Не знаю, что это и как мы тут оказались, но мы выберемся, — сказал Бовэнь, включил фонарик, вытянул ноги и положил телефон на них.

 

— Ага, — повторил Юра и скривился. Плаксиво вышло. Ну и плевать.

 

— Давай попробуем поспать. Утром всё будет иначе.

 

— Да ты оптимист.

 

— Пф.

 

Как спать в одном доме с трупами, Юра не представлял. Бовэнь, по всей видимости, тоже — потому что сидел и пялился в противоположную стену, поверх усохшей тётки.

 

— Как думаешь, почему у них острые уши?

 

Бовэнь пожал плечами. Да ты издеваешься, подумал Юра.

 

— Может, они эльфы, — снизошёл всё же, — я хз. Попробуй поспать.

 

— А ты?

 

— А я потом.

 

— Сколько тебе?

 

— Чего?

 

— Ну, лет. Сколько тебе лет? Выглядишь не старше меня.

 

— Ну семнадцать. А тебе?

 

— Старше меня, — признал Юра.

 

— На сколько?

 

— На год.

 

— Разница прям, — Бовэнь фыркнул.

 

Фонариков больше не роняли. Замолчали так. Юра попробовал последовать совету Бовэня. Что с открытыми глазами, что нет — тётка никуда не исчезала. Закрываешь, и вот она на внутренней стороне век, и рот будто шире расползается. Юра повозился, попытался устроиться лучше, но на полу у двери с вариантами было туго. Бовэнь вздохнул, положил ладонь на голову Юры и с силой прижал к своему плечу.

 

— Спи давай.

 

— А ты?

 

— А мне не привыкать. Я могу потом часа два-три покемарить, и норм будет.

 

— Мне тоже не привыкать.

 

— Спи, я сказал. Неизвестно ещё, как оно… потом будет. Поэтому спи. Спи и не беси меня.

 

— Сам ты бесишь, — огрызнулся Юра.

 

— Вот и отлично, — ответил Бовэнь. И Киру из своего положения было не видно, но он готов был коньки об заклад поставить, что тот улыбнулся. Гремлин.

 

 

Думал, не заснёт. То мысли в голову лезли всякие, то плечо китайское в висок торчало костью, даром что в мягком худи, то сердце в глотку бахало, то Бовэнь чем-то там в кармане у себя шебуршал. Тётка ещё эта — почему в одеялах, зачем так много пластиковых бутылок, не заразятся ли и не помрут тоже вот так, возле двери. И никто не найдёт, и дедушке не сообщит, а Прокофьев будет и дальше свою Креветку тренировать и заливать всем про то, как прекрасно в япониях. Ничего особенного. Был он там. Дома лучше. С дедушкой лучше. И даже с Черкасовой лучше, пусть и строгая, и есть вкуснятину не даёт. И Машка с Добрыниным. И все они. Там. А он здесь. С китайцем Ебобо и двумя трупами. И может даже не двумя — наверх-то они так и не сходили.

 

Заснул внезапно для самого себя — как это и бывает, когда ещё не спишь-не спишь, овец считаешь, с боку на бок переворачиваешься, угол ищешь, подушку так и эдак перекладываешь и думаешь, что уже всё, никогда и ни за что, так и встретишь утро и будешь потом весь день кофе хлестать, и вдруг — бах! — «здравствуй, солнце, это я, заснул-проснулся».

 

Солнца не было. Хилые предрассветные лучи неуверенно пробрались в комнату через сетчатый тюль и устроились на лице усохшей тётки. Юра поднялся, потянул затёкшие мышцы и пошёл к дивану.

 

— Ты куда? — хрипло спросил Бовэнь. Юра обернулся, выгнул брови.

 

— Эмм… к дивану?

 

— Зачем?

 

— Хочу ей лицо закрыть. Нехорошо это так, — буркнул Юра. Бовэнь нахмурился, придавил взглядом.

 

— Не ходи. Не надо.

 

— Почему?

 

— Не надо, — повторил с нажимом.

 

— Да почему не надо, можешь толком объяснить? Или у тебя лимит на слова? Вот заладил-то: не надо и не надо. А мне стрёмно её так оставлять. И вообще раньше надо было сделать — закрыть лицо тряпочкой и спать спокойно. И ей и нам. А так всю ночь перед глазами. Самому не стрёмно? Чего молчишь? Купоны на слова собираешь? Не сожрёт же она нас!

 

— Ты не можешь знать наверняка, — прищурился Бовэнь и будто подобрался, как если бы собрался прыгать и останавливать. Да не, с чего бы? Кто ему Юра, чтобы вдруг беспокоиться?

 

— Ты думаешь, она типа зомби и только и ждёт, когда кто-нибудь подвалит достаточно близко? Это чтобы далеко не вставать?

 

Бовэнь пожал плечом. Одним. Вот это разнообразие. Умеет же удивить. И пока Юра прикидывал, как бы ещё съязвить, Бовэнь заговорил сам, вальяжно покачивая кистью на согнутом колене — словно они не в дичайшем криповнике находились, а вели светскую беседу на каком-нибудь рауте, не иначе.

 

— Она может быть заразной. Мы не знаем, от какой заразы она и тот, второй, скончались. Возможно, пытались вылечиться, но не помогло. Возможно, была высокая температура. Озноб. Жажда. Теряли жидкость и пили. Я не знаю, от чего они усохли, как превратились в такое. Но вдруг они до сих пор заразные? И вещи, которых они касались, тоже? Чем ты собрался её закрывать? Одеялом? Тем самым, в которое она укутана, и которое нормально так потрогала при жизни и после смерти? Если хочешь сдохнуть прям щас, валяй. Но ты же рядом со мной будешь отираться, дышать, бацилл выдыхать. Мне это не сдалось. Так что и без зомбячества аргументов валом. Это если она не зомби — что вообще не факт и хорошо бы не подтвердилось. Тебе-то всё равно, а мои мозги мне ещё нужны, — ухмыльнулся этот наглый белобрысый, и Юра одновременно и взбесился и поразился — это ж надо же какой, кулаки так и чесались, но и слушать, как этот китайский фей словесно изгаляется, было в удовольствие, такое извращённое удовольствие, со смесью восторга и ужаса понял Юра и отвесил себе мысленного леща.

 

Вернулся к Бовэню, смерил уничижительным взглядом. Тот подмигнул и огладил губы языком. Юра вытаращился в ужасе, Бовэнь гыгыкнул и замолчал, выпятил кадык. За Юрой он теперь следил из-под ресниц. Передёрнуло. Вот же псих. Вот же повезло. Почему и за что кто-то или что-то подкинуло ему этого придурка, а не какую-нибудь грудастую блондинку? Этот хоть блондинистым и был, и смазливым, но на деваху, пусть и не грудастую, не походил ни разу — широкоплечий, с большими ладонями, кадык ещё этот острющий. Гляжу в тебя как в зеркало. Глаза б не видели.

 

— И когда мы двинем отсюда? Ну если здесь так заразно, то может пора валить? — спросил Юра и принялся разминать голеностопы.

 

— А, что, ты уже знаешь куда? — зевнул Бовэнь и плавным слитным движением перетёк из сидячего положения в стоячее. Юра прям засмотрелся. Нет, он и сам так мог, но никогда не видел никого, кто бы ещё мог так — как он. Увидел. Всё бывает в первый раз. Захотелось себя ущипнуть. Бовэнь заметил его внимание и приподнял уголок губ. Желание вдарить ему усилилось.

 

— Знал бы, тебя не спрашивал.

 

— Логично.

 

— Слушай, у тех, кто тебя сладкой конфеткой назвал, где мозг был?

 

— Подозреваю, там же, что и у тех, кто прозвал тебя феей.

 

— Зачёт, — одобрил Юра.

 

— А то, — приосанился Бовэнь.

 

— Ну так всё-таки?

 

— Предлагаю дождаться окончательного рассвета и тогда валить. Если у них тут комендантский час, то утром он должен закончиться. Должны же они как-то на работу ходить, в магазины.

 

— Если есть кому ходить, — уронил Юра.

 

— Ну вертолётами же кто-то управляет. И машинами патрульными.

 

— Оптимист?

 

— Хуярист.

 

— Заши… бись… — начал Юра голосом и закончил беззвучно.

 

Пространство перед ними искажалось и потрескивало, потом почернело совсем и разделилось зелёной фосфоресцирующей полосой загрузки, под которой то менялись, то зависали проценты. Юра настолько удивился, что забыл сообщить об этом. Бовэнь встал вплотную к нему, плечом к плечу и тоже молчал. Полоса застопорилась на девяноста восьми процентах и замерцала, пространство пошло сетью помех.

 

— Что за…? Что это? — отмер Юра.

 

Бовэнь схватил его за руку и, пятясь, потащил к двери. Застучал по ней, нащупал ручку, та скрипнула, проворачиваясь, как проценты подскочили, вмиг достигли сотни, полоса засияла ровной зеленью, Бовэнь вскрикнул и отпрыгнул от двери, рванув за собой Юру.

 

— Она… она закрылась! Сама! Я… я открыл, а она… она ударила! Током! Коротким! Разрядом! Что это?!

 

Юра был слишком ошарашен, чтобы отвечать. Китаец, враз лишившийся всего хладнокровия, испугал его больше, чем ожившая дверь. Про дверь и не думал, а китаец — вот, рядом, стоит в шоке. И Юра вместе с ним.

 

«Система приветствует вас», — возвестил механический женский голос, и не разобрать — откуда именно он шёл.

 

— Ты… ты тоже это слышишь? — спросил Юра. Бовэнь медленно кивнул.

 

«Система приветствует вас», — повторил механический голос и бзикнул на слове «вас».

 

— Как… как ты его слышишь? Откуда он идёт?

 

— Ниоткуда и отовсюду сразу, — прошептал Бовэнь. — Как… как…

 

—…как в голове, — закончили вместе и переглянулись. Да нет, быть не может. Так не бывает. Это же не книга и не фильм, это его, Юркина, жизнь. Собственная. И ничья больше. А в реальной жизни такого просто быть не может.

 

Полоса померцала с шипением, потускнела, стала затухать и снова вспыхнула, да ярче прежнего. И закрыться руками – не помогло.

 

«Система приветствует вас», — учтиво сообщил всё тот же механический голос. Юра опустил руку, сжал кулаки.

 

— Да поняли уже, поняли! — выкрикнул, — дальше чё?

 

«Система приветствует вас».

 

— Может, её пнуть? Систему эту? — спросил Бовэнь и заозирался. Пинать было некуда. А жаль.

 

«Система приветствует вас». К голосу добавилось натужное жужжание как от перегревшегося древнего процессора. Бовэнь мученически простонал, Юра солидарно кхекнул.

 

«Система приветствует вас и приносит извинения за вынужденное ожидание…»

 

Вот это поворот. Юра и Бовэнь обменялись удивлёнными взглядами. Механический голос продолжил вещать, и по мере того, как он вещал, на чёрном пространстве появлялся текст.

 

«Система не смогла выйти с вами на связь сразу — по независящим от неё причинам. Система поражена и подвергается постоянным атакам вредоносного программного обеспечения, именуемого вирусом. Система ранее не подвергалась такой опасности, антивирусные программы не смогли справиться с возложенной на них задачей и оказались в подчинении вируса. Защитные ресурсы Системы колеблются в пределах тридцати процентов. Когда они достигнут уровня в пять процентов, Система не сможет восстановить этот мир, и он будет уничтожен вирусом навсегда. Система приветствует вас и просит вашей помощи».

 

Курсор замигал. Выжидательно. Бовэнь кашлянул.

 

— Что за вирус? Как выглядит? Как поражает?

 

«Система приветствует вас, И Бовэнь, и приносит извинения, что пришлось вырвать вас и Юрия Кшесинского из ваших миров. У Системы не было выбора. Система ошиблась. Система проявляла радушие ко всем, кто прибывал в её мир. Система постоянно обновляла антивирусные программы и пребывала в уверенности, что они достойно справятся с возложенной на них задачей. Но ни они, ни Система не придали должного значения маленьким насекомым, просочившимся в её мир. Они выглядят как тараканы. Они были сначала незначительными. Но вместе с ними пришла и неведомая болезнь. И чем больше уничтожалось элементов, называемых населением, тем больше становились тараканы. Неведомая болезнь характеризовалась повышенной температурой, ознобом, кашлем и потерей жидкости. Сколько бы заражённый элемент Системы ни пытался восполнить потерю жидкости, к какому бы лечению не прибегал, в итоге его ждало ментальное уничтожение. Физическая оболочка остаётся как источник заражения для других элементов. Нельзя касаться ни их, ни ещё живых заражённых. Противоядия нет».

 

— Вот же штопанный звездец, — просипел Юра. А он чуть было не коснулся одеяла. И если бы не Бовэнь. Обдало холодом.

 

«Система приветствует вас, Юрий Кшесинский и приносит извинения, что пришлось вырвать вас и И Бовэня из ваших миров. Но ввиду поражения собственных антивирусных программ Система может рассчитывать только на вас».

 

— Ну офигеть-не встать. А чего мы? Чего не Спайдермен какой-нибудь или Бэтмен? Или, во, взяла бы Отряд Самоубийц. Они бы живо тебе размочалили всех тараканов.

 

«Системе нужны именно вы двое — лучший фигурист своего мира и лучший танцор своего мира. Ядро вируса испытывает слабость к созерцанию танцев и фигурного катания, особенно в исполнении красивых млекопитающих. И это единственная возможность пробраться в цитадель вируса, где хранится ключ-карта, при помощи которой вирус проникает в миры. Ранее он уничтожил сорок три мира. Мир Системы — сорок четвёртый. Ключ-карта — не только открывает проход между мирами, но и является мощнейшим антидотом, способным уничтожить вирус. Система просит вас найти ключ-карту и разбить её».

 

— Разбить? И как она выглядит? Где нам её искать? — спросил Бовэнь.

 

«Рубин на крыше цитадели. Вы видели его, когда попали в мир Системы».

 

— И всё же непонятно, почему именно нас? — сказал Бовэнь. — В мире полно других лучших танцоров и фигуристов. Почему мы?

 

«Системе требовалась пара похожих по духу и внешне людей. Чтобы ядро вируса в случае чего приняло вас за одного. Вирус близорук. Система верит в вас».

 

— У меня вопрос, — поднял руку Юра, — почему здесь комендантский час и что делают с нарушителями?

 

«Комендантский час длится с восьми вечера и до семи утра. Введён антивирусными программами, находящимися в подчинении у вируса, с формулировкой «во избежание распространения эпидемии». Нарушителей передают кластерам вируса. Нарушителей съедают и таким образом подпитывают жизнеспособность вируса. Благодаря

комендантскому часу проще контролировать население и забираться незамеченными в дома, поражать ещё не заражённые элементы».

 

— Так, — взлохматил волосы Бовэнь, — а если мы не сможем? Если провалим миссию? Если прикоснёмся к заражённым или какой-нибудь таракан нас схомячит, то что тогда?

 

«Тогда вы погибнете. Вы можете или спасти этот мир или исчезнуть вместе с ним. Система приносит извинения. У Системы нет выбора. Система восхищается вами. Система приветствует вас».

 

-------------------

продолжение следует


Не благими намерениями

23 Апрель 2021 - 18:16

Не благими намерениями

 

Хоть бы сдох поскорее. Не “когда наконец сдохнет”, а “хоть бы сдох”. И как можно скорее. Иначе уже никак, не вывозит, думал Максат, пиная бордюр у школы. Бордюр был сколотым, носок кеда стоптанным, настроение убитым. Собственные мысли давно не пугали, лишь зудели и раздражали. Он не хотел быть таким, не хотел думать так, не хотел желать этого своему отцу, но мысли не спрашивали разрешения - они просто появлялись, сначала неясными очертаниями, смутными образами, от которых сжимало горло и холодели пальцы, немел язык и щипало в глазах, потом осторожно проползали ядовитыми отростками - сочными, яркими, и вот уже облекались в слова - простые и от того страшные.

 

Это в первый раз стрёмно думать о таком. Да и во второй, чего уж там, стрёмно. Раз на десятый Максат не только думал, но и сказал, глядя в запитое обвисшее лицо: “Хочу, чтобы ты сдох”. Лицо ничего не ответило. Лицо сопело в асфальт и пускало слюни. Лицо было в таких же бороздах и трещинах, что и дорожка, на которой оно лежало. И такое же серое и грязное. Ненавистное лицо. Максату было противно стоять рядом, не то что касаться. Но по лестнице из двора вышли любопытные соседи, посмотрели сочувственно, и Максат саданул кедом по колену того, кто почему-то был его отцом.

 

Как так вообще получилось? Почему это его отец? За что так не повезло? За плохие мысли? Ну так плохие мысли появились позже, появились благодаря ему, а в детстве никаких плохих мыслей не было, в детстве он радовался, когда отец приходил домой пьяным. Мама плакала и ругалась, он веселился, потому что трезвый папа - злой папа, пьяный папа - добрый папа. Пьяный папа подкидывал его под потолок, и мама замирала в дверях, одной рукой ухватившись за халат на груди, другой за дверной косяк; пьяный папа вставал на четвереньки, сажал маленького Максата на спину и рысачил по квартире как личный пони. Папа трезвый кричал на маму, рычал на Максата и лупил по стенам, а пару раз зарядил и Максату, когда тот просто крался на кухню, чтобы попить воды. Потом папа и пьяным перестал быть добрым. Они ругались с мамой, бросались в друг друга обидными словами - чаще он, чем она, она больше всхлипывала и уговаривала, получая в ответ “ты не понимаешь”. В родительской спальне что-то грохотало, стукало, мама вскрикивала, Максат, запертый в своей комнате, стучал в дверь и просил выпустить, рвался на помощь. Устав, затихал, обкладывался игрушками и крушил маленькими машинками другие - те, что побольше, шмыгал носом, растирал противное по лицу, дёргал губой, морщился от стянутой кожи и отдирал у больших машин колёса с мясом, вдавливал их потной ладошкой в ковёр и улыбался, глядя на изувеченные джипы и тракторы. Вот они были грозными и непобедимыми, и вот они лежат днищем кверху, поверженные маленькой синей гоночной машинкой. Вот вам, вот вам, получайте, сдохните, сдохните!

 

Таким, сосредоточенно пыхтевшим над автомобильными битвами, его и находила мама - уже умывшаяся, старательно причёсанная, с налившейся бордовым нижней губой и грустными глазами. “Как ты”, - спрашивала и тянулась к волосам, он отклонялся и с громким “пууу” крушил уже раскуроченную машину. “Играешь? - дрожала неуверенной улыбкой мама, - вот и хорошо, вот и молодец. Ты - моё счастье, балам”. А если я твоё счастье, зачем ты живёшь с папой, почему мы не уйдём от него, думал Максат, откладывал игрушку, оплетал маму руками и ногами, утыкался в неё такую тёплую и родную и позволял себя гладить по спине, старался не слушать и не слышать, как за стенкой храпит папа, старался представить, что папы нет, есть только он - Максат - и мама. И никого больше. Потому что никого им не надо. Хорошо бы вот так съесть пятилепесточный цветок сирени, загадать желание, и оно бы сбылось. Или ночью проследить, как звезда заваливается за крышу соседнего дома и тоже загадать. И ждать, когда сбудется.

 

Но всё это враньё про падающие звёзды и пятилепесточники. Первое не звёзды совсем, а второе вообще мутация, и в целом это чушь полная - чушь полная верить в такое и надеяться на то, что подействует, понял Максат позже, когда немного подрос и перестал крушить игрушки. Он просто вдевал наушники, включал музыку погромче и, отбивая пяткой ритм, занимался своими делами - решал уравнения, разбирался в метафорах и метонимиях, пестиках и тычинках. А ещё рисовал всякое в скетчбуке - такое, что и не покажешь никому, потому что самому жутко.

 

В пятом классе он ударил девочку на уроке математики. Она сидела за первой партой, он - за второй. Она повернулась и сказала тихо:

 

-- А я видела твоего отца пьяным.

 

Он не ответил, продолжив списывать примеры с доски. Девочка поёрзала, качнулась на стуле ближе.

 

-- Твой отец валялся в арыке. Сначала обнимался с бомжами, а потом валялся в арыке.

 

Он стиснул крепче ручку, пальцы съехали к самому кончику, тройка в примере наклонилась не в ту сторону и, кажется, двоилась. Да и не только она - цифры расплывались, прыгали и вытягивались. Поморгал, фокусируясь. Учительница что-то вещала у доски, но слова доходили через раз, проваливаясь по пути в невидимые ямы. Девочка опёрлась ладошкой о его парту и придвинулась, прищурилась нехорошо, втянула слюну и всё же капнула ядом.

 

-- И как твоя мать с ним живёт? Тоже бухает? Или дерёт её хорошо?

 

Как это произошло, он не понял. Вот вроде сидел и смотрел, как под стержнем растекается чернильное пятно, и вот уже алое пятно растекается по щеке одноклассницы, жар - по его ладони, под потолком жужжит муха, все уставились на него, а он сверху вниз на сжавшуюся на стуле девочку, в глазах которой испуг и, показалось ему или нет, но как будто чуть-чуть довольства.

 

Учительница опомнилась первой - наорала, выставила из класса, пригрозила вызвать родителей, да так и не вызвала. Он до конца урока колупал засохшую краску в подоконнике и сгорал от ненависти к себе. Девочек бить нельзя. Мама всегда так говорила. Он и не собирался. Точно не собирался. Он бы никогда не, но вот это произошло. Ударил девочку. Залепил ей пощёчину. И пусть она тысячу раз была неправа, пусть наказал вроде как за дело, но разве его это оправдывает? Нет, сказал себе, ни разу. Потому что девочек бить нельзя. А папа бьёт. Маму. Иногда. Нельзя быть таким как папа. Никогда. И если нельзя исправить лицо, то можно хотя бы противиться этому внутренне. И скрутить огромную дулю всей родне, которая на каждом празднике щипает маслянистыми пальцами за щёки и тянет приторно: “Аиии, Эльдарчик, как Максатик на тебя похож. Копия ты, ничего от Малики”. Правда, когда он укусил одну из тёток, та, баюкая руку, прошипела, злобно глядя на маму: “А характером в тебя, невестка”. Мама тогда попросила прощения у тётки, грозно посмотрела на Максата и заперла его в комнате, а вечером долго объясняла, что так нельзя - ни со старшими, ни с младшими, ни с кем. Говорила, что если хочется кусать кого-то, то надо досчитать до десяти. Не поможет - до тридцати. И не кусать. Быть вежливым и воспитанным. Ты же хороший, балам, ласково заправляла ему за уши отросшие пряди, а он думал, что все они врут - мама не такая как он, мама никого не кусает, мама терпит и отвечает улыбкой на плохие слова. И очень жаль, что мама не такая. А раз так, то он будет кусать за неё всех. Будет улыбаться и кусать. И рвать, если придётся. Но ни за что не расстраивать маму. И не быть таким, как тот, кто живёт с ними.

 

В шестом классе он спросил маму, почему они не уйдут. Мама сказала, что он ничего не понимает. Что если она уйдёт, её осудят, а его отнимут. Сказала, что не может оставить его ни с отцом, ни без отца. “Так нельзя, балам. Нельзя мальчику расти без отца. Это неправильно”.

 

-- А правильно то, что он тебя бьёт?

 

 

-- Это не то, ты не понимаешь. Он не бьёт. Это так… это не то, что ты думаешь. Не то, чем кажется. Помнишь, я говорила тебе, что нельзя кусаться? Ну вот я кусаю, я обижаю твоего папу, и его это злит. Папа не плохой, он просто… ну вот такой, вспыльчивый. Он же любит нас, балам.

 

Странная это любовь, думал Максат. Как можно бить того, кого любишь? Как можно любить так, что это скорее на пытку похоже, а не на что-то приятное и хорошее, чем, по идее, должна быть любовь. А если оно так и бывает - тяжело, удушающе и больно, - то, может, лучше и не любить? Никого и никогда. Только маму. Хотя это тоже больно. Потому что сделать ничего не можешь, разве что музыку громче и чувствовать себя при этом последней тварью дрожащей, слабой, беспомощной, способной лишь на то, чтобы рисовать всякое - чёрное и бесформенное, схематичное. Наделить это чертами, сделать чётче и понятнее... Нет. И на это не хватает смелости.

 

Как-то к ним среди ночи постучалась соседка с двумя дочками - старшая, лет пяти, цеплялась за юбку, младшая спала на руках. Приютите, попросила. Переждать надо, уточнила позже. Им постелили в зале, Максата отправили в комнату, но он прополз по-пластунски и приник ухом к щели между полом и дверью. Кулипа-эже всхлипывала тоненько и говорила, что Жениша уволили, он пришёл домой пьяным, схватил нож и начал всех гонять. Мама отвечала, что надо вызывать милицию. Кулипа-эже сморкалась и сообщала, что в прошлый раз, когда она так и сделала, милиция закрыла Жениша на трое суток, а потом выпустила, и он стал злее. Надо уходить, увещевала мама. Куда с детьми, спрашивала Кулипа-эже, и они молчали. Сама почему не уйдёшь, подавала голос Кулипа-эже. Мама вздыхала, скрипела стулом и говорила, что ей повезло, Эльдар не такой, Эльдар заботится о них, он хороший и не бьёт вовсе, а так, иногда, редко совсем. Ну да-ну да, соглашалась Кулипа-эже, и Максат под дверью повторял это “ну да-ну да”, вкладывая в него другой смысл. Ну да, отец не бил маму так, как Жениш-байке Кулипу-эже - он ходил и нудел, высказывал маме, расточал гадости, которые и слушать стыдно, мама не выдерживала, отвечала, этот усиливался в громкости и назойливости, мама напротив становилась тише, незаметнее, и вот уже звучал только он, громыхал и истерил, плевался ругательствами до тех пор, пока мама опять не говорила что-нибудь в свою защиту, и тогда взрывалась пощёчина, мама вскрикивала, папа ушатывался курить на балкон и, вернувшись, заваливался спать. Ходить можно было только на цыпочках и ни в коем случае не включать не то что телевизор, но даже свет, потому что отец мог проснуться и от щелчка.

 

В седьмом классе Максат ещё верил в пятилепесточники и написал письмо тому, кого называл отцом. Так, мол и так, сказал: делай выбор - или бутылка или я. Отец продержался неделю, а потом выбрал. Не его. И Максат почему-то не удивился. Когда писал письмо, капал слезами, когда получил ответ - только уголком губ дёрнул.

 

В девятом классе он сломал наружную щеколду на двери в свою комнату и прибил щеколду внутреннюю. Вот так. Теперь никто не сможет его закрыть, зато он закрыться сможет. Тем же вечером отец попробовал наехать на мать, но Максат загородил своим плечом. Отец покричал, побрызгал слюной и ушёл на кухню, где ещё долго бухтел, гремел шкафчиками, звенел посудой и снова бухтел. Мама мягко отодвинула Максата и сказала едва слышно, что зря он это, не стоило. “Не хочу, чтобы и тебе досталось”, - погладила его по плечу и принялась наводить порядок в спальне. Потом они вместе отмывали уделанную кухню - еда была повсюду.

 
 

Те дни и ночи, когда отец уходил на смену, Максату нравились больше всего. Недели, когда машина простаивала на ремонте, ненавидели всей семьей - отец со скандалами, мама с выплаканными глазами, Максат с очередными почеркушками в скетчбуке, в отдельных из которых уже можно было признать мужской силуэт с ножами в спине - под чёрными линиями натекала красная паста, да так много, что бумага истончалась до дыр.

 

Мама брала аванс на работе, отдавала отцу, тот чинил машину и снова таксовал, и снова сутки его не было, на третьи он выходил на смену, а вторые проводил в пьяном веселье, угощал окрестных бомжей на часть от выручки, вытирал собой арыки возле дома и пару раз надул на лестничной площадке в их подъезде, да так и заснул в своей же луже. Оттирать её потом пришлось Максату. Сначала думал так и оставить, но решил, что мама расстроится, да и не хватало ещё, чтобы кто-нибудь из соседей увидел - выговаривать потом будут маме же и коситься на Максата, вздыхать сочувственно, и эта показная жалость вызывала большее отвращение, чем холодная, мокрая и вонючая одежда отца. Максат пробовал его распинать - не удалось. С трудом подавил желание пнуть сильнее, подавив вместе с ним и рвотный позыв, ухватил крепче за подмышки и потащил по ступенькам вверх - всего десять, которые обычно преодолевал одним махом, теперь казались бесконечностью. Тогда-то, добравшись наконец до двери и посмотрев вниз, в лестничный пролёт, подумал впервые: что, если перегнуть эдак через перила и… ну вот как будто это он сам так - не рассчитал, склонился сильнее, мутило, может, подышать хотел или ещё чего, а потом под действием тяжести взял и рухнул вниз на ступени, и голова как перезревший арбуз, и мозги как блевотина на стенах.

 

Подошёл к перилам, нагнулся сам, вгляделся в серую лестницу, в тёмный провал с переплетениями, в кусок светлого прямоугольника от подъездной двери и, оглохнув от разошедшегося сердца, вынес вердикт: нет, узко, не упадёт, застрянет, сломает себе что-нибудь, будет потом в памперсы ходить и гундеть, мать сидеть возле него, страдать и подтирать слюни, вкладывая все сбережения и всю зарплату уже не в машину, которую они наверняка продадут, чтобы оплатить те же памперсы, но в этот овощ. И смысл тогда? Если уж да, то наверняка. И с лестницы не вариант - всего десять ступеней. Это его до самого первого этажа надо будет подпинывать, и то не факт, что сработает. Может, только кости переломает, рёбра те же и всё. Ну или позвоночник. И опять тот же овощ. На фиг надо.

 

Подумал так и похолодел. Рубашка и школьная форма противно липли там, где пропитались мокрым и вонючим от этого, который сейчас лежал под дверью и ведать не ведал, чего избежал только потому, что узко между перилами. С ума сойти. Поэтому только? Максат схватился за волосы и с силой дёрнул, отвесил пощёчину - одну, другую. Сжал ладонями горящие щёки, вдавил в челюсть, задышал часто ртом и осел на площадку, схватил прутья на перилах, прислонился лбом к заплёванным, грязным, с засохшими корочками какой-то слизи и зарыдал в голос.

 

Отец рядом завозился, промычал что-то. Наверху провернулся ключ. Максат утёр слёзы и сопли, хлюпнул носом, вскинул голову, вдохнул-выдохнул, поднялся, открыл дверь, перешагнул через тело, просунул руки в горячие подмышки, всхлипнул, зарычал и единым рывком перекинул отца через порог. Привалился к стене, перевёл дыхание. Опять ухватил за подмышки и потащил в сторону родительской спальни, уложил у кровати, подопнул-подровнял, снял обувь и уссатую одежду, взопрел весь, чуть не вытерся комом в руках, но в нос шибануло мочой, и он не стал. Закинул в стиралку, засыпал порошка. Снял полотенце, намочил, сбегал в спальню, обтёр тело, сменил телу бельё, отправил полотенце в стиралку и запустил наконец программу. Сполоснул руки, высморкался, присосался к крану, наглотался ледяной воды, сунулся с головой, задрожал, отплёвываясь от мокрых прядей и плохих мыслей и так, со стекающими за шиворот холодными дорожками, вернулся в подъезд, взяв с собой тряпку и ведро с водой. На площадке собрал всё, что оставило там тело, а после вылил это пенящееся мутно-жёлтое в унитаз. Вот бы так можно было смыть всё - не только мысли, но и всю прошлую жизнь. Собрал гадость в ведро, выжал до последней капли и спустил в унитаз, а завтра новая чистая жизни без вот этого всего. Но хрен там. Не бывает и быть не может. Только такая гадость и есть - мутная, смрадная, как бы самому не задохнуться, не дать ей хлынуть в рот и нос, не дать растворить в себе.

 

Все дети похожи на родителей, яблочко от яблони, любила приговаривать класснуха. Особенно несло её на часе про ЗОЖ. Стращала последствиями ранней половой жизни, подростковой беременности и картинками алкоголизма и наркомании. На алкоголизме остановилась подробнее. Пунктик у неё был, что ли, травма личная, подумал Максат, открыл скетчбук, загородился от соседа локтём и зачиркал ломанные и издёрганные синусоиды. Казалось, все смотрят на него и все знают, думают так громко, что это не стёрки скрипят, а мозги, не бумага шуршит, а слова копятся ворохом на кончиках языков, толпятся, наскакивают друг на друга, переругиваются и вот-вот сорвутся, понесутся к нему с торжествующим “знаем, а мы всё знаем”.

 

Не могут они ничего знать, заштриховал Максат прямоугольник, вывернутый на косой прямой. Он перевёлся в эту школу месяц назад - в другом районе, за несколько кварталов от дома, от тех, кто мог бы знать. И никому, понятное дело, не рассказывал. Да и что рассказывать? Всем привет, я - Максат, а мой папа - алкаш. Отличное знакомство. То, что надо для жизни в новой школе.

 

Дети алкоголиков нередко сами становятся алкоголиками, потому что среда делает нас теми, кто мы есть, подытожила класснуха тираду “о пагубном воздействии зелёного змия” (как значилось на доске). Максат выпрямился, закрыл скетчбук и посмотрел на свои пальцы, покрытые трупными пятнами чернил. Сжал в колодцы, разжал в бумагу и снова сжал. На парту лёг тест. На определение профориентации, сказала класснуха. А чего только “проф”, съязвил кто-то. Класснуха пригрозила вызовом родителей и разговором с ними по душам. Съязвивший кхекнул. Максат перевернул тест и на обратной стороне написал: “Вы ничего не знаете. Никто не знает и знать не может наверняка. Мой отец - слабак. Но я никогда не буду таким”. Перечитал. Занёс ручку, чтобы зачеркнуть, прикрыл веки, подышал до десяти, как учила мама, отложил ручку, расправил лист, вернулся к тесту, но смысл вопросов ускользал. Он читал раз за разом, а в голове звенело “среда делает нас теми, кто мы есть”, “кто мы есть”, “делает нас”, “нас”. С другой стороны, чего париться, размышлять над вариантами, если всё предопределено - умные взрослые всё посчитали, расписали и назначили? И тесты эти как пятилепесточники сирени - для успокоения разве что или вовсе - галочки ради. Может, и вектор какой задать, и не факт, что верный. Прошёл не в том настроении, расплылись буквы, забил двери в будущее, ответил от фонаря и всё - живи теперь с тем, что натура ты творческая или ещё какая, не суть важно вообще, потому что “среда делает нас теми, кто мы есть”. Вот и всё, вот и не стоит пыжиться. Да? Нет. Чуть было не скомкал лист, но подошла класснуха, и он нехотя передал ей пустоту в квадратах. Усмехнулся. Нечаянно ответил честно, хотя и не собирался.

 

Класснуха потом вызвала к себе в подсобку. Вскипятила чайник, заботливо справилась какой ему - чёрный или зелёный. Покаянно вздохнула, что чёрного нет, только зелёный. Максат сказал, что ему всё равно, говорите, зачем вызывали, и я пошёл. Она смотрела жалостливо, изображала печальную скобку, елозила пальцами по обратной стороне его теста, то открывая, то закрывая крупное “слабак”, и Максат понял - ещё немного, и его стошнит прямо здесь. Лучше бы и дальше молчал, чем терпеть эту вечную жалость во взгляде. Сколько она у них будет? До самого выпуска? И до самого выпуска будет глядеть в его сторону эдак понимающе. Может, виновато даже. На хрен бы оно не сдалось. Будто он ущербный. Будто у него лицо в гнойниках, и все вот-вот прорвёт и как ливанёт, так ливанёт - её же первую забрызгает.

 

Она просила прощения, объясняла, что это не она придумала, что вот так в интернете пишут, а так-то, конечно, человек сам кузнец своего счастья и будущее Максата зависит только от него самого. Предложила походить к школьному психологу, Максат подумал “делать больше нечего”, ответил “окей”, подхватил рюкзак и пошёл домой. А дома долго возился с дверью, пытаясь её открыть - она упиралась во что-то, и Максат догадывался - во что. Не в кого, а во что. Это просто не могло быть кем-то. Существительное мужского рода, неодушевлённое. Ну или пассивный залог, возомнивший себя активным. Тот ещё кожаный мешок, под завязку наполненный дурной кровью, гнилыми костями и дерьмом.

 

В подъезде пахло горелым, и Максат изо всех сил надеялся, что это не у них. Он отошёл, подпрыгнул и пнул дверь. Мешок застонал и пробубнил что-то. Максат протиснулся, защёлкнул замки и принюхался. Гарью несло с кухни - их кухни. Перемахнул через мешок, окунулся в серую вонь. На плите варилась кастрюля. Или запекалась, судя по почерневшему днищу. На столе грустно прижимались друг к другу потёкшие пельмени, валялись и на полу. Максат выключил огонь и уже привычно отправился за веником и совком. И толку мама, уставшая после работы, весь вечер лепила их? Вот он её труд - слипшиеся комки теста и фарша. То, что на столе - ещё можно отварить и пожарить, залить кетчупом с майонезом, и будет норм. Пельмени по-дунгански. Но то, что на полу - выбросить однозначно; в комьях мусора, в луковой шелухе и чешуйках - вот и селёдка со вспоротым брюхом на краю раковины, глядит мёртвыми глазами в водосток. Ползла, да не доползла? Со вспоротым брюхом и немудрено. А этот, интересно, смог бы? Как далеко прополз бы? Сколько бы из него вытекло, пока бы не… Живучий ведь, здоровье на зависть многим. Ни цирроза, ни обморожений, зубы - и те крепкие. Может, стоило хоть раз на улице оставить, не тащить домой, и пусть бы оно само как-нибудь свершилось? Так какого он каждый раз распинывает его, поднимает, сгорает под взглядами соседей, чтоб им всем, и всё равно несёт, придавленный пьяной тяжестью рук, подстраиваясь под заплетающиеся, всё равно что волочащиеся ноги, принимает помощь от услужливых собутыльников, а один раз от какого-то сердобольного байкеши.

 

-- Плохо твоему папке, - посетовал байкеша. Это мне и маме плохо, подумал Максат, но ничего не ответил, только зубы стиснул. Байкеша кряхтел и перетягивал вес на себя. Поблагодарить бы, да рот страшно открыть - сорвутся всхлипы, подстегнут слёзы и те побегут радостно. И байкеша потечёт жалостливо, к волосам ещё потянется или по плечу хлопнет - только хуже сделает, потому что тогда Максат может начать жалеть самого себя, а ему это не надо. Ему вообще ничего не надо. Взялся тащить - тащи молча и не жалуйся, молчи.

 

-- Проблемы на работе? - байкеша не унимался. Вот же тупой. Они подпёрли ношу к двери, Максат полез за ключами, а байкеша всё ждал чего-то. Чего тебе? Душу излить? А не подавишься? Не захлебнёшься такими-то помоями? Шёл бы ты, дядя, и не оглядывался.

 

-- Спасибо, - буркнул Максат и завалился с телом в квартиру, захлопнув дверь байкешиным добрым делам - пусть галочку себе поставит напротив пункта “доставил алкаша до дома”, сразу после “перевёл бабку через дорогу”. Профпригодный доброделатель.

 

Пельмени жареные с яйцом оказались очень даже ничего. Вообще тема. И ладно что слипшиеся. С яйцом так и надо. Помыл посуду, отскрёб сковородку, посмотрел на банку с хлором. Всё равно следы останутся. Посветят ультрафиолетом или какой другой специальной дрянью, и увидят - где тащил, куда тащил. В одном сериале показывали. Насыпал чистящего средства на плиту, затёр пригоревшее. Повезло, значит, что вода выпарилась, что не успел ещё пельмени бросить, а то так бы пена поднялась, залила плиту, огонь погас, газ продолжал выходить, и… и остались бы они без дома. Зашибись, перспектива. Он тёр и тёр тёмный струп возле газового рожка, пальцы сцепило от подсохшего Комета, пора бы смочить, да и струп уже отошёл, распался на размягчившиеся ткани, а в голове возникали картинки выгоревшей квартиры, на пороге которой пожарные нашли обугленное тело - то, что когда-то было человеком, то, что давно перестало быть человеком. И мама бы плакала, и они бы искали, куда бы пристроиться, где теперь жить, и на какие жить, а ещё надо было бы отдать долги, потому что похороны это всегда дорого. Это как той, только наоборот. Посмертный той. А может и не пришлось бы отдавать долги. Может, они бы все трое взлетели на воздух, оказались бы спаяны и в смерти.

 

Максат выдохнул, сполоснул тряпку, вытер начисто плиту. Вымыл руки, вышел в прихожую, занёс ногу для пинка и опустил. Сполз по двери в зал и приложился затылком о неё. Боль отдалась в глаза, но внутри было пусто. Как та кастрюля, которая выгорела. Его тошнило. Тошнило злостью и ненавистью к себе, и это было непонятно. Себя-то за что? За мысли? Так он же не виноват.

 

-- Я не виноват, слышишь? - прошипел Максат мешку. - Это всё ты. Это ты делаешь меня таким. Ты! Ненавижу тебя, ненавижу! Когда ты уже сдохнешь наконец?! Когда?! Когда?! Я не хочу, не хочу, не могу больше, не могу...

 

Слёзы всё же прорвались, хлынули и, теперь он плакал навзрыд, с подвываниями. Мужчины не плачут, не должны, нельзя. Но никто ведь не увидит, и поэтому можно. Он один, совсем один. И может рыдать, сколько влезет. Точнее, сколько выльется.

 

Мешок заворочался. Максат быстро размазал слёзы и сопли, подхватился, забежал в ванную, наскоро умылся и шмыгнул в свою комнату. Расчехлил рюкзак, выудил учебники и погрузился в составление уравнений окислительно-восстановительных реакций. Учиться ему нравилось - это отвлекало, позволяло переключить мозг и забыться.

 

Вот только у мешка были другие планы. Или не планы. Просто мешку внезапно захотелось общения, он и припёрся в комнату к Максату. Зря забыл закрыть дверь, теперь выслушивать про то, как и кого мешок возил, кто что говорил, какие все вокруг мудаки, и только он один нормальный. Ещё мешок любил рассказывать про то, как спился кто-то из его прошлых знакомых - рассказывал и глупо подхихикивал: “А я-то, Максатик, ещё ого-го, я молодец. Я же не пью. Я так, выпиваю иногда. Но не пью”. Сегодня его заботило другое.

 

-- Я не понял, а мать где? - вылупил мутные глаза.

 

-- В смысле? На работе же. До конца рабочего дня ещё часа три, - ответил Максат и вернулся к уравнениям. И то, что ещё минуту назад было понятным, теперь не складывалось. В груди зудело нарастающим раздражением.

 

-- Она мне изменяет. Она точно кого-то нашла. Она бросит нас.

 

-- Не нас, а тебя, - на автомате сказал Максат и прикусил язык. Но было уже поздно. Мешок наливался кровью и готовился забурлить дерьмом. И это не вода в кастрюле, такое не скоро выпарится, если вообще выпарится, но то, что завоняет всех вокруг - это верняк.

 

-- Ты его знаешь?

 

-- Что? Да о чём ты? Никого я не знаю. Да и нет никого. Откуда у неё кто-то, когда она все силы тратит на тебя? И вообще - иди проспись.

 

-- Ты как с отцом разговариваешь?

 

-- О как, ты вспомнил, что ты отец. Ну надо же. Я сейчас от радости обделаюсь.

 

-- Максат!

 

-- Да, я в курсе, что меня так зовут. Сказал бы приятно, что ты ещё в состоянии вспомнить моё имя, но правда в том, что мне всё равно.

 

-- Ты был таким хорошим мальчиком, а вырос…

 

-- Ну хоть у кого-то о ком-то сохранились хорошие воспоминания. Я таким похвастать не могу. Спасибо.

 

-- Помнишь, как я сажал тебя на багажник велосипеда, и мы ехали собирать тутовник? Я кричал “ножки, подними ножки выше”, а ты смеялся и держался за меня крепко-крепко.

 

-- Угу. А потом мы ехали к мосту и ты просил посмотреть, виден ли там красный флажок. И если я отвечал “да”, ты крутил педали сильнее, потому что красный флажок сообщал, что, да, пиво в наличии. Ты напивался в сопли и засыпал там, добрые дяди звонили маме, а как-то я шёл домой один. И ещё у нас украли велосипед. Супер воспоминания. Всё? Наговорился? Можно мне теперь за уроки?

 

-- Так значит она мне изменяет?

 

-- Ой, свали, а? Просто свали уже. Свали из этой жизни, из нашей жизни наконец?! Очень прошу тебя, сдохни! Сдохни! - выкрикнул в лицо и сам ужаснулся. Никогда прежде он не произносил это в открытую, глаза в глаза, и вот переступил ещё одну черту. Мешок подпёр плечом дверь, повозил ладонью по сальным всклокоченным волосам и спросил с надрывом в голосе:

 

-- Ты… ты этого хочешь? Ты же мой сын… и ты хочешь этого?

 

-- Да! Я хочу этого! Сделаешь это ради меня? Сделаешь? Ну пожалуйста? Сделай, а?

 

-- Ладно, - тряхнул театрально головой, - ладно. Если ты так хочешь. Что ж. Я сделаю это. Я умру, а мать найдёт тебе нового отца. Я умру, уйду. Этого ты хочешь?

 

-- Да! Сколько раз тебе ещё повторить? Я хочу, чтобы ты сдох. И чем раньше, тем лучше.

 

-- Хорошо. Я пошёл.

 

-- Да вали уже, сделай милость.

 

И он пошёл. А Максат двинул следом. В детстве отец часто играл в такую игру - говорил, что скоро умрёт, и что мама найдёт нового папу, а Максат отвечал, что не надо нового папу, что папа не умрёт, папа будет жить долго. Нет, уговаривал отец, никто не может жить долго, а тот, кого не любят, тем более не сможет, поэтому “папе придётся умереть, но ты не плачь, у тебя же будет другой папа”. Максат спорил, убеждал, что очень-очень любит, просил не умирать и всё же плакал. Ну что ты, глупый, довольно рокотал отец и вытирал большими пальцами слёзы, щипал за щёки и смеялся. Максат плакал, а он смеялся. Хорошая игра, отличная. И вот теперь им предстояло попробовать другую игру. В том, что она окажется продолжением той старой, Максат и не сомневался, хотя и робело надеждой, что всё же нет, не игра. Надеждой вперемешку со страхом и странным возбуждением, и не ясно - чего больше.

 

Отец уже вышел на балкон, а Максат топтался на пороге зала. Прислонился к косяку. Землетрясение как будто. Посмотрел на неподвижную люстру, прислушался к себе. Нет. Это не дом трясёт, это его трясёт. И ощутимо. Сердце колотится так, что отдаётся в ушах и кончиках пальцев. Неужели сейчас… сейчас всё случится? И больше не будет мучений, не будет жалостливых взглядов, не будет маминых слёз и синяков? Вот так вот просто и всё?

 

Максат отцепил себя от двери, ступил в зал и приблизился к балконным окнам. Отец стоял к нему спиной и выдыхал сизый дым. Стоял, чуть свесившись вниз и повернувшись в ту сторону, откуда обычно возвращалась с работы мама. Стоял и не торопился выполнять сказанное.

 

Он ведь и не собирался, так? Это снова была игра. Тогда играл на страхах, а теперь на желаниях. Обманывал всегда. Но что, если взять управление игрой в свои руки? Подойти сейчас, схватить за ноги и перекинуть быстро - вряд ли этот успеет сориентироваться и дать отпор?

 

Вот он открывает тихо дверь, не скрипнул даже - мама недавно смазывала петли. Крадётся со спины, почти запечатав дыхание. Примеряется к щиколоткам - получится ли? Хватит ли сил? Не упустит ли раньше времени? Надо же, чтобы наверняка, а не испуг один. Косится осторожно во двор - никого, в окна дома напротив - так и не увидеть, но вроде и не светится нигде любопытным овалом. Всего-то и надо - решиться, не оттягивать, пока появится кто, или пока сам не обернётся, докурив.

 

Он резко подскакивает, сжимает пальцами щиколотки, вздёргивает и перебрасывает через перила. Отец хрипит - успел ухватиться и пытается подтянуться, смотрит удивлённо, неверяще. И Максат очень хочет ударить по рукам, чтобы не мог больше цепляться, но бить нельзя - следы останутся, и он отгибает пальцы, отрывает от неровной поверхности. Максатик, что же ты, сипит отец. Максату некогда отвечать - он занят, он разжимает сильные пальцы, толкает их, высунув от усердия кончик языка и пробуя ядовитый воздух. И вот последний палец поддаётся, отец падает на землю, пропарывая бока ветками, выплевывает кровь, и она тонкой струйкой вытекает из уголка его рта. Он лежит на бурой земле, глядит на Максата мёртвыми рыбьими глазами и пенится мутным, жёлто-грязным.

 

-- Так с кем она мне изменяет? - новый старый вопрос страссировал в пепельницу. Максат вытолкнул воздух, облизнул пересохшие губы и выплюнул:

 

-- Пошёл ты…

 

В дверях уже дополнил:

 

-- Ни с кем. У неё никого нет. И если ты попробуешь её хоть пальцем тронуть, я тебя убью.

 

Тем же вечером отец ударил маму. И Максата, когда тот пытался её закрыть. Если подумать, вяло размышлял после Максат, промакивая разбитые губы ваткой с перекисью, то всё же они похожи. Оба не умеют сдерживать обещания.

 

Варила ли мама с вечера большую кастрюлю супа, лепила ли четыре круга мант, тушила ли казан мяса с картошкой, Максат мог вернуться со школы и потратить первые два часа на отмывание стен, плиты, пола и иногда потолка, потом быстро сварганить себе макароны с яйцом или же обойтись бич-пакетом. Ну потому что яйца тоже имели свойство оказываться на потолке или размазанными по ковру - внезапно в прихожей. Их мама старалась спрятать, о тайнике сообщала Максату смской - яичницу он любил, но готовка была тем ещё рисковым предприятием. Можно было разбить яйца так тихо, как никто и никогда, можно было прикрыть дверь на кухню, ухитриться выстроить огонь так, чтобы масло не шкворчало, но этот выползал из спальни, ведомый каким-то звериным чутьём, возникал на пороге и маячил неприкаянно. И ладно бы только маячил, но ведь опять тянуло на поговорить. Максат смотрел в тарелку, вытирал мякишем остатки яичной массы и сосредоточенно жевал.

 

-- А мне, значит, зажала. От меня, значит, спрятала, - протянул этот обиженно, едва продрав заплывшие глаза.

 

И куда в тебя столько лезет, подумал Максат, потягивая остывший чай. Бочка бездонная, голем глиномесный. О, может, и правда это с ними голем живёт? Пришёл, когда они все спали, пробрался и съел настоящего папу, принял его облик и теперь жрёт и жрёт, жрёт и жрёт, а когда жрать будет нечего, или наскучит питаться мучениями, сожрёт и маму, и его. Будет откусывать по кусочку, как Максат в детстве шоколадных дед морозов и зайцев - сначала шапку или уши, потом одну лапу, вторую лапу, ноги, а голову в последнюю очередь. И когда съест полностью, лопнет языком глазное яблоко о нёбо, тогда Максат с мамой сами станут големами и будут мучить других людей, приходить под их окна и двери, проситься на порог, высматривать, чем бы и кем бы поживиться, и так до тех пор, пока не найдётся отважный герой, который разобьёт их глиняные головы. Вот тогда они обретут наконец покой. Хорошо бы такой герой нашёлся до того. Но герои - те же пятилепесточники сирени. Если только самому стать героем.

 

Максат посмотрел на голову этого, бухтевшего что-то. Жаль, что не голем. А так бы зарядить с разворота, или обеими руками сдавить голову, оттянуть к себе и впечатать в стену, и глядеть, как осыпается осколками, как отслаивается плохо нарисованный карий глаз, как крошатся губы и отваливаются плечи, и вот он уже весь - куча мусора. Максат привычно поднимется из-за стола, возьмёт в туалете веник и совок, сметёт в ведро серо-жёлтую пыль, завяжет пакет, отнесёт на мусорку и не закинет, как обычно, с метров трёх, представляя вместо бака баскетбольное кольцо, а втиснет между другими пакетами, вдавит поглубже, набросает сверху ещё мусора, чтобы совсем уж, чтобы не выбрался ни за что, чтобы так и уехал на городскую свалку и развеялся там над кучами, впитался в каждую из них, остался там навсегда.

 

Но этот не голем. Этот реальный из плоти, костей и дерьма. С этим так не получится. Поэтому будет жрать и жрать, пока не выест чайной ложкой весь мозг, не намотает как лагман на вилку все нервы. Ещё и добавки попросит. А нету, скажет Максат, и этот ударит, и ему будет можно. Он не сын, он отец. Так бывает. Отцы бьют детей, отцы бьют матерей. Сыну бить отца нельзя. Нельзя поднимать руку на того, кто создал тебя, кто дал жизнь, пусть сам же и превратил её в мутную вязкую жижу из ненависти и боли.

 

-- Чего молчишь? - спросил этот.

 

-- Не хочу говорить. Чего непонятного? - ответил Максат, встал у раковины, капнул на губку посудного средства, вспенил, отложил тарелку, сомкнул пальцы и медленно провёл указательными и средними по большому - в получившемся кольце колыхался радужный пузырь. Если же соединить кончики пальцев и аккуратно развести их, то выплывает целый континент с перетекающими в друг друга разноцветными реками.

 

-- Я не так тебя воспитывал, - рявкнул над ухом. Континент погиб.

 

-- Ты меня вообще не воспитывал. Твой любимый ребёнок - водка, а пиво - жена. Или муж. Средний род. Муж, выходит.

 

-- Маленьким ты был таким хорошим…

 

-- Ой, ну начинается. Отстань, а?

 

-- Это всё её влияние. Это она настраивает против меня. Ты мой сын, ты должен быть на моей стороне, ты должен…

 

-- Ничего я тебе не должен! Ты деградируешь! Я ненавижу тебя! Ненавижу! Ты даже обещание не в состоянии исполнить! Обещал выпилиться, и что? И где? Почему ты ещё здесь? Почему дышишь? Почему приходишь сюда? Почему мучаешь нас?

 

-- Это всё она! Она! Ты не можешь так думать, не можешь так говорить, я же твой отец…

 

-- Сдохни. Просто сдохни, - сказал Максат и ушёл к себе в комнату, клацнул щеколдой, выставил музыку на максимальную громкость и всё равно слышал, как этот ломился в дверь и угрожал выбить. Не выбил. Затих через час-полтора. Максат выписал формулы на ускорение свободного падения тел, прочитал тему раз-другой, но так ничего и не запомнил. Выключил музыку, вгляделся в текст. “Идеальное свободное падение возможно лишь в вакууме, где нет силы сопротивления воздуха, и независимо от массы, плотности и формы все тела падают одинаково быстро”. Идеальное свободное падение. Только в вакууме. А они не в вакууме, потому и падают так не идеально. Утягиваются под воздействием других объектов. Обмотанные толстой верёвкой по рукам и ногам. А шея в петле. Дёрнешься, и шею сдавит сильнее - не продохнуть. Не дернёшься - уйдёшь на дно, растворишься в общей статистике, и какая-нибудь класснуха объявит патетично у доски: “среда делает нас теми, кто мы есть”.

 

А если ускорить это свободное падение, но задать иной вектор? Тогда он войдёт в другую статистику, станет хуже. И мама будет плакать, а соседи и родственники шептаться, но зато голем будет повержен, они - свободны, пусть и относительно. Относительно голема - уже ведь хорошо. И никто больше не ударит маму. Никогда. Потому что любому отгрызёт руку по самый локоть. Потому что только в первый раз будет страшно. Или нет?

 

Максат глотнул воздуха и закашлялся. Не хватило, не туда пошло, заблудилось. Сдавило в груди и кольнуло. Он всхлипнул и стёк на пол, свернулся, подтянув колени к носу. Знобило. Колыхались пенной грязной водой мутные мысли, зудели комариными расчёсами, убалтывали. Нет, отвечал им. Нельзя. Не так. Я не хочу. Не хочу быть таким. Потерпеть. До выпуска потерпеть, поступить в российский вуз и уехать. И всё. И больше никогда. А мама? Как же мама? Как же она с этим одна здесь? Одна. Пока смерть не разлучит. Чья?

 

Он заскулил и тут же прикусил щёку. Прислушался. Тихо. Посмотрел на часы - скоро придёт мама. Может, повезёт, и этот будет спать до утра, а утром уйдёт на смену? Хмыкнул. Ага, как же, размечтался. Найдёт, к чему прицепиться. Хотя бы не к засохшим цветам на балконе.

 

Поднял себя, сгонял на кухню, набрал воды в баклашку от ополаскивателя, вышел на балкон - этого там не оказалось. Вздохнул бы с облегчением, но игла так и сидела в груди, и дом соседний нависал окнами, придавленный свинцовым небом, всё не решившимся - рыдать или не рыдать, обрушиваться или не обрушиваться. Максат полил цветы, оставил баклашку и вернулся в комнату, проверил щеколду - порядок. Бухнулся на кровать, завернулся в одеяло и заснул. Сквозь сон ответил маме, что всё нормально, уроки сделал, пообедал, нет, ничего не беспокоит.

 

Беспокоит. Мысли беспокоят. Плохие мысли. Пристали грязными листьями к подошвам кед, проникли в дом, налипли на стены и множатся-множатся, расползаются, заполняют собою всё. Как бы избавиться от них, содрать со старыми обоями и сжечь? Но едкий дым отравит, едкий дым сообщит всем, едкий дым не спрятать. Нельзя сжигать, пусть и хочется очень. Но как же тогда? Как?

 

Максат метался по кровати и хрипел. Раскрывался, когда жар выжигал изнутри, и дрожал, когда игла, засевшая в груди, разрасталась, и вот уже сотни, тысячи иголок прошивали тело холодом, и колючими кусками льдами раздирало горло. А издалека, чрез завесу метели доносились крики, что-то гремело и взрывалось и звенело, разлетаясь. Он хотел встать и посмотреть, но глубже проваливался в горячий снег, и горячее жгло веки, текло по щекам, пока пустота с раскатами грома не обрушилась чёрными квадратами.

 

По подоконнику кто-то ходил. Громко и часто. Стучался настойчиво в окно. В детстве Максат воображал, что это огромный монстр в чернильном балахоне, под которым только тьма, и эта тьма подмигивала с той стороны оранжевыми глазами: блик-блик, блик-блик. Просилась внутрь, когтями-ветками отстукивая по стеклу. Максат знал, что нет там никого, это не тьма в балахоне, а дождь и ветки. Знал и проскальзывал в родительскую спальню, устраивался между мамой и папой и старался не смотреть в тёмный угол - вдруг вспыхнут там оранжевые глаза, и ему придётся защищать маму, а тьма сильная и опасная.

 

Вот и сейчас темноту разбавляла только настольная лампа. Максат поднялся. Выходить из комнаты не хотелось. Но надо было попить и не только. Зря так рано лёг. Как бы не встретить кого.

 

Не встретил. Щёлкали часы, отбивая время. Тёмный коридор упирался в кухню, перерезаемый распахнутой дверью туалета. Там горел свет. Максат замер, прерывисто втянул воздух. Чего он, в самом деле? Может, там и нет этого. Этот, наверное, свет забыл погасить и дверь закрыть, этот спит. Должен спать. Пожалуйста, пусть спит.

 

Максат прошёл по коридору, выглянул из-за двери на кухню и попятился. Ноги в стоптанных тапках. В одном тапке. Второй под столом - рядом с рукой. Верх в черноте. Не видно. Отрублен тьмой. Послышался стон. Не отрублен. Максат перешагнул ноги, дотянулся до выключателя, нашарил дрожащими пальцами, потянул. Зажмурился. Посмотрел вниз и снова зажмурился, помотал головой, ущипнул себя за бедро. Не снится. Совсем нет. Этот лежит, скрючившись, прижал кулак к груди, выкатил белки глаз и стонет задушено. Вот так. Вот так вот просто? Кто-то засмеялся. Максат вздрогнул и оглянулся - никого, так же тёмен коридор. Но кто-то же смеялся. Он. Это он сам. Понял, ощупав своё лицо - губы растянуты от уха до уха. И подтряхивает. От смеха и слёз. Размывают, искажают.

 

Так не годится. Он смахнул их, растёр. Присел на корточки возле тела. Протянул руку и отдёрнул. Встал, покачнувшись. Выключил свет, зашёл в туалет, сделал свои дела, помыл руки и пошёл спать. Просто. Вот так просто. И не надо ничего делать. Делать ничего не надо, и всё будет сделано. И он ни при чём. Как будто. Не виноват. Это не он, оно само. И будет хорошо. Будет замечательно. Он же этого и хотел, нет?

 

Выудил из кармана джинсов телефон. Три двадцать три. Смахнул ухмыляющийся череп.

 

-- Алло, Скорая?


Copyright © 2024 Litmotiv.com.kg